Бесы пустыни - Ибрагим Аль-Куни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стражник не ответил. Воцарилась тишина. Мрак опустился на узенькие улочки. Мусе показалось, будто гора сдвинулась с места и поползла вперед, нависая над городом. Небеса тоже будто прижались к земле, стронулись с высоты и повисли над центром Вау. Вау оказался захоронен внутри горы! Край южного Идинана, Вау отвалился от пространства…
Вау — нижний пласт небес?! Этот Вау выдает себя ночью за другого, проникает во мрак и просачивается, чтобы вернуться к себе назад на сокрытую ото всех родину!.. Дервиш вздрогнул.
— Отпусти на волю дервиша, Абадон! — раздался вдруг голос рабыни-эфиопки из окошка над головой «тюремщика».
10
Эфиопка повела его по длинному темному проходу. Проходивший по густо запыленной земле путь скрадывал звук шагов, он ориентировался в полной темноте по исходившему от нее запаху духов… Вау отодвигается по ночам вглубь, уходит назад, в Неведомое. Становится частью огромной горы, облаком тьмы, земной створкой скрытых небес. Откуда Вау рождается? Куда Вау уходит?..
Она вошла во дверь под аркой, сбитую из древесины джунглей. Дверь была полуоткрыта, и эфиопка толкнула ее вперед — за ней оказалась негритянка высокого роста, она поджидала гостя внутри.
Покои принцессы просторны. Помещение было круглым, все устлано таватскими коврами. По углам висели лампады, бросавшие тусклый свет вокруг. Он остановился и огляделся — все выглядело как цельный шатер, сделанный из змеиных шкур, подвешенных к потолку и украшавших стены одной половины круга. В центре помещения возвышался каменный столб, имитировавший опору бедуинской палатки. Под столбом валялись узкие подушки и тюфяки из кожи, разрисованные различной символикой и набитые, как водится, соломой пополам с амулетами.
Зрелище было великолепным. У него создалось впечатление, будто он мгновенно перенесся из мирского помещения в потусторонний мир. У него перехватило дыхание, сердце учащенно забилось, душа ушла в пятки в необъяснимой тревоге, будто хотела бежать прочь…
Вошла принцесса — и сердце, расправив крылья, ринулось вон из клетки. Он взлетел в никуда, в Неведомое, и он, дервиш, стал там пустоголовым идолом с открытым ртом, торчащими зубами, бессильным и неспособным сказать слово и лишенным и сердца, и души…
От нее исходил чудный запах. В нем перемешались благовония, духи, ароматы душистых трав. Чудесный аромат вскружил ему голову. Душа была пустою клеткой. Комком полыни, из которой солнце высушило все соки. Голова была словно сухая тыква. Он слышал, как ангел небесный опустился на бренную землю и обратился к презренным тварям из глины:
— Ты и вправду дервиш! Марабут. Если бы ты не пришел, мы прислали бы за тобой. Говори, несчастный, предки твои и впрямь сняли с тебя завесу, прежде чем родить на свет?
Ее губы раскрылись в улыбке. Пунцовые, ярко-алые губы, натертые туарегской помадой «тафтасет». Тафтасет делает уста такими чувственными, тонкими, алыми. Губы сверкают, словно вылепленные из белой глины — нет, лепестков лотоса, они не просто блестели в полумраке, стали вроде бы меньше, ровнее, изящней, приковали к себе его взгляд. Ему казалось, что вся она стала еще стройнее, выше ростом, потянулась вверх, ввысь… Что превращает женщину из соблазнительного дьявола земного в небесного ангела?
Он обратился к ангелу:
— Ты прочел, что написано в сердце моем? Я сам не в силах понять себя. Я сам не в силах описать и истолковать таинственный язык. Ты ангел, посланный небом?..
В углу шевельнулась тень. Он узнал гадалку. Мгновенно вернулось в тыкву ее содержание, а в шаре проросли горькие семена колоквинта[140]. Он отер слюну и заговорил вслух языком дервиша:
— Глупый пастух дал приют пятнистой змее у себя в рукаве и защитил ее от ночной стужи пустыни. Змея отогрелась теплом его вен и ужалила его в запястье, пока он спал. Ха-ха-ха!..
Язык дервиша, однако, не был слишком сложен для дочери Аира. Для небесных ангелов в принципе не существует сложностей:
— Ты до такой степени ненавидишь гадалку?
— Гадалка лжива!
— Я буду меж вами благой посредницей.
— Не надо мне посредниц между мной и ею!
— Я вознагражу тебя, если последуешь моему завету.
— Завету?
— Секрет. Я хочу открыть тебе один секрет.
Полетели семечки в шар полыни. Исчезло содержимое в тыкве. Появилась слюна на губах. Тяжело дыша, он произнес:
— Я тоже хочу открыть тебе один секрет!
— Мне рассказывали, что ты один на всем Сахеле можешь соперничать с горным диким бараном, райским певчим?
— Бараном? — удивился он, и протянул разочарованно: — А-а, ты имеешь в виду Удада…
Шар покатился и полетел в пропасть. Тыква разбилась вдребезги об острые скалы. Он увидел блеск в ее глазах. Тот самый блеск, что он видел во взгляде Тафават. Этот таинственный огонек, который не укроется от дервишей и который находящиеся в исступлении в молельнях суфии называют любовью, говоря, что он — один из атрибутов неба. Однако на земле он имеет одно место проявления: во взгляде женщины!
Одержимые утверждают, что этим секретом владеют вполне лишь дервиши и аскеты-марабуты.
Слюна застыла у него на зубах. В горле пересохло, оно стало вдруг сжиматься, сжиматься так, как сжимается глина в высыхающем вади под лучами солнца в сезоны дождей и селей. Семена посыпались во все стороны, заполняя пространство вокруг, содержимое лопнувшей тыквы валялось на скалах. Дыхание прервалось на минуту. Он медленно прошипел:
— Что ж… ты, что ж — любишь Удада?
Он следил, как меняется выражение ее лица. Наблюдал, как вопрос посеял угрюмость на прекрасных и печальных чертах. Покуда длилась тишина, печаль овладевала Сахарой. Та самая печаль, таинственная и непререкаемая, что изображена Временем на лицах тех наскальных портретов в росписях Тассили и Матхандоша в Сахаре.
Она сделала несколько шагов к стене. Отсутствующим взглядом водила по узорам змеиных шкурок. Тусклый свет лампады плясал на ее правой щеке, печаль забирала свое, вырастало страдание:
— Неужто дервиш так жесток, что бросается подобными вопросами?
Тело рухнуло с небесной высоты и ударилось о глухие безмолвные камни.
11
Он сполз на пол в углу, спина упиралась в стену. Явилась эфиопская служанка с чаем. Он ухватился за стеклянный стаканчик, рука его дрожала. Поставил стаканчик на красный коврик, разрисованный белыми треугольниками. Уселся поудобнее. Сказал:
— Сахель знает, что ты обещана Ухе. Фатиха была прочитана, и по шариату эта молитва связывает вас крепче железа.
Она не двинулась. Только губы, обрисованные ярким цветом тафтасет, цветом девственности и невинности, прошептали:
— Что там еще сильнее железа?.. Кто, кроме дервиша, знает об этом?
Он улыбнулся печально. Глянул на шапочку пены, окаймляющую чайный стаканчик. Произнес с мучением в голосе:
— Я чувствовал, что этот праздник Вожделения не кончится добром. Ты что, в первый раз услышала, как он поет?
Она не ответила. Прошло время, пока она сделала утвердительный жест.
Он собрал себя воедино, склеил усилием воли обломки. Все вернулось. Он заговорил, как простой обыватель:
— О, как меня тронула эта твоя игра на дьявольском инструменте. Я впервые в жизни ощутил этот вкус, ощущение Неведомого.
Она вытянулась, стала выше ростом. Ангел вернулся на место, растаял в видении. Оделся в белое облачко и превратился в огонек…
Дервиш освободил, наконец, глотку от набившихся в нее камней, проговорил покорно:
— Я передам ему послание.
12
С тех пор, как обрушилось проклятье гиблого ветра, не видала Южная Сахара такого безоблачного прозрачного неба.
Извечный палач вышел из своих небесных чертогов, словно джинн из бутылки, и воссел на троне в сердце Вселенной. Отдал приказ воинству, и оно исполосовало огненными плетьми нагое тело Сахары, исполняя обет вечного наказания, что судьба начертала на челе Сахары пятьдесят тысяч лет назад.
Дервиш шагал в полосках миража. Зной проникал вовнутрь, через невидимые поры его старых кожаных сандалий, обжигая плоть ступни, он опустился на колени и полз к одинокой горе, которую высек вечный ветер, освободив ее ото всех наростов, и она торчала как головка сахара, которую, бывает, привозят караванные торговцы. Унылая гора, как и все они, горы Тадрарта, время раскопало откуда-то для них некую таинственную печальную прелесть, напоминавшую ему о застывшей фигуре принцессы, когда взгляд ее в молчании источал тайну. Он не знал, почему так трогает эта печальная прелесть гор, деревьев пустыни его и простых людей, как, впрочем, и все в Сахаре. Может потому, что он чувствует в этом тайный замысел жизни? Или потому, что мир этот — невидим? Или напоминает ему о его одиночестве, когда он сам был акацией, одиноко торчавшей в безводном овраге, в полном отчаянии испить хоть каплю? С чего это разум летит и ранит сердце, оплавляясь в черты прекрасной женщины, вроде принцессы? Одно он знает точно: принцесса не была уже земным созданием, когда взгляд ее источал в безмолвии тайну, а печаль в чертах ее лица смешивалась в гордостью женщины.