Зеленая кровь - Юрий Яровой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды Сварог вызвал в свой «вытяжной шкаф» меня сам — это было вскоре после того, как я приходил к нему с заявлением. Дело было вечером, у симбиозников было тихо, пусто, даже Тая, помню, почему-то отсутствовала, и сам Сварог казался от этой неуютной тишины чуточку потерянным.
«Я познакомился с вашей статьей о биохимии клетки, — пожевав толстыми губами, начал он, — Вы повторяетесь, Александр Валерьевич, и это грустно. Кажется, Алексей Толстой сказал о том, что если хотите стать писателем — пишите нахально. То же самое, к глубокому прискорбию, я должен сказать и о профессии ученого: если хочешь что-нибудь сделать для науки — действуй!.. В данном случае лучше разозлить святош, чем молиться на святость. Почемуто считается нормой поведения в нашей среде плыть по течению — в русле узаконенных идей, теорий и представлений. Запомните: науке не нужны ремесленники, изо дня в день повторяющие копии. А у вас, к сожалению, в каждой строчке Франк или Энгельгардт. Я ничего не имею против этих солидных и уважаемых ученых — они правы по-своему. Но почему вам обязательно нужно на них молиться? Даже если вы и верите в правоту их взглядов? Знаю, вы ответите на это, что ваши опыты лишний раз подтверждают, что Франк был прав? Плевать тогда на ваши опыты — кому они нужны? Но почему бы вам, скажем, мембранную теорию клетки не вывернуть наизнанку? А? Представьте, проявите элементарную фантазию, что наука ошибается, что клетка не гармоничный организм, а симбиоз ядра и цитоплазмы — что вам стоит! Можете даже при этом сослаться на Козо-Полянского — это тоже не дурак был, а тоже достойный для цитирования и ссылок ученый. Пусть вам за эту статью набьют шишек — прекрасно! Это все же лучше, чем быть сосунком чужих идей. Это заставит, обида лучше всяких других хлыстов стимулирует творчество, заставит вас искать собственную истину!»
Он опять раскричался — до кашля. А откашлявшись, продолжил более миролюбиво, даже грустно:
«Как мы все любим себя — ужасно. Боимся уронить себя, свою честь, свое имя паче чаяния не запятнать скандалом… Служим науке, а любим себя. А науке ведь наплевать, тысячу раз наплевать, кто вы такой — ей важен результат, некая сигма ваших научных поисков. Меня давно уже объявили приверженцем Козо-Полянского, пытаются, впрочем, это делали и по отношению к самому КозоПолянскому, противопоставить мои взгляды и труды эволюционному учению Дарвина… Какая чушь! Больно уж стали тихие, добропорядочные, с эдакой непоколебимой верой в непогрешимость авторитетов. Опровергайте! Но опровергайте новыми материалами, новыми фактами, новыми исследованиями. Я ведь зубастый, и я коечто знаю — только попробуйте подсунуть мне прошлогодний снег! Я вам такое устрою… Молчат. Вот что плохо — молчат. А в пустоте, знаете, не то… Нет точки опоры — вот что.
Но вернемся к вашей статье. Мое мнение вам ясно; макулатура. Употребите по назначению. Но можете послать в «Физиологию». Опубликуют. Может, даже похвалят. Очень даже может быть, что похвалят. Вы так старательно доказываете, что Франк прав… Это любят. Выбросьте все эти листки в мусорный ящик! Вон! Вон! Не потакайте невеждам! Не оглупляйте себя больше, чем надо! От вашего невежества, сердоболия и подхалимажа веет старческим маразмом!»
«Заберите». — Он отшвырнул от себя машинописные листки. Листки упали на пол, рассыпались, и я не знал, что делать. Пакостное такое чувство на душе — пусть уж топчет до конца, ногами топчет. А он даже взглядом не удостоил — что уж там говорить об извинении, — как я ползаю по полу и собираю свою «маразменную» статью, на подготовку которой потратил больше года — больше сотни опытов, бессонные ночи, мечты, надежды, диссертация, наконец. И самое обидное, что не цитировал я Франка, не копировал его. Просто так получилось — к такому выводу привели меня мои собственные эксперименты.
«Позвольте мне сослаться еще на одну литературную аналогию, — откашлявшись, сказал он. — Паустовский, кажется, говорил: есть писатели, которые хотят быть безошибочными в процессе работы. Упаси бог сделать стилистическую ошибку! И в голову не приходит таким ревнителям стиля, что они обкрадывают не только себя — литературу тоже. Им и в голову не приходит, что ошибка ошибке рознь: когда ошибка идет от невежества, от безграмотности — это преступление. Но когда ошибки проистекают от таланта, то они неизбежно перерастают в достоинства. Вот вы, к моему глубокому огорчению, как раз и представляете собой классический образчик такого стилиста: все у вас правильно, все верно… Тошнит от вашей правильности. Идите!»
Такое презрение в этом «Идите!» Сгореть со стыда можно…
— Неужели ты никогда не замечал, как он на тебя смотрит?
— Замечал, как же. Такая убийственная ирония! Провалиться хотелось со стыда.
— Вот что ты замечал… А у меня всякий раз сердце сжималось: что, думаю, он в тебе ищет? Потерянный такой становился. Он любил тебя, Саша.
— Выдумала ты все, фантазии твои. Чего ради?
— Это и для меня загадка. Он и в самом деле с иронией говорил о тебе как об ученом… Вот Хлебников… Ради Хлебникова он готов был расшибиться. Однажды сказал: «Таюша, нам страшно повезло, что у нас есть Хлебников. Он, разумеется, талантами не блещет. Но вот ученый из него, нашего «суворовца», получится. Я рад, что у меня есть такой ученик. Он многого добьется, Тая, поверьте мне». А о тебе, Саша… «Пусть, — говорит, — работает, как умеет. Я ему не нужен — зачем ему электронная машина? Он сам знает, что ему нужно. Это редкий в наше время дар. Мир сейчас жесткий — весь из граней и углов. Нужно уметь ходить по острым углам. И не только ходить, но и подниматься вверх. Хлебников это умеет. Отлично умеет. Ему бы немного таланта… Это был бы ученый с мировым именем. Но что я смогу — все ему передам. Я знаю: у Хлебникова ничего не пропадет — все использует для дела. А вот Саше мне передать нечего…» Ты что-нибудь понимаешь?
— Не знаю… Кажется, немного понимаю. Я так отчетливо вдруг представил его… Его красный, толстый, покрытый капельками пота нос, отвислые щеки, выцветшие глаза. Глянешь в эти глаза… Словно ожог — такая ирония! А может, не только ирония? Да нет, он всех давил своим интеллектом — как прессом. Спорить с ним было невозможно. Да и разговаривать… Тая, пожалуй, только и могла с ним разговаривать, не обжигаясь.
— Понимаешь, Тая, он был настолько поглощен своей работой… Это ведь однобоко, верно? Мне кажется, Андрей Михайлович и в самом деле страдал от… От бездуховности, что ли.
— От бездуховности? Ты думаешь, что говоришь? Андрей Михайлович — бездуховный человек? Тая отстранилась от меня. Глаза потемнели.
— Таюша, успокойся. Я совсем не это имел в виду. — Тая отступила к двери. — Андрей Михайлович был очень крупным ученым, но… Как бы тебе сказать поточнее… Он был философом, понимаешь? Он так или иначе пытался понять сущность человека. И чувствовал, что ему что-то не хватает. Ты говоришь, он искал. Вот это он и искал… чего в себе самом не находил. Но не во мне — какая ерунда!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});