«Контрас» на глиняных ногах - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда хозяин дома умер от неизлечимой болезни и кружок после этой смерти распался, Белосельцев больше ни разу не побывал в городке. Но в разные годы, на разных перекрестках встречался с былыми знакомцами. Иные из них сошли на нет, растворились бесследно, как в кислоте, в провинциальной жизни. Но некоторые сохранились. «Пожарник» стал детским поэтом, автором книг о родной природе. «Канареечная» артистка играла достойные роли в областном театре. Сероглазая художница стала умелой оформительницей книг, подарила Белосельцеву собрание былин со своими рисунками богатырей и колдунов. И всегда при этих встречах вспоминался тот, явившийся в их жизнь сентиментальный и восторженный человек, вдохновивший их, блуждающих сиротливо в потемках, указавший им свет.
В институте на последнем курсе, когда изучали ракетостроение, на кафедру вдруг поднялся профессор, ничем не напоминавший прежних, академически-благополучных педагогов, посвятивших преподаванию спокойно протекавшие годы. Этого худого, нервного, прокуренного специалиста оторвали от лабораторий и полигонов, от заводов и секретных гарнизонов, где рождалось первое поколение советских ракет. В недрах могучей, очнувшейся после войны экономики готовился космический всплеск, зрели в бутонах и тесно стиснутых почках еще не расцветшие, нераспустившиеся слова «спутник», «Гагарин», «луноход». Профессор с длинными седыми волосами, жадно и неопрятно куря, осыпал себя пеплом и мелом. То гортанно и истошно выкрикивал, то переходил на кликушечье бормотание, то впадал в боевой торжествующий клекот. Раскалывал вдребезги мел. Был похож на колдуна, выкликающего духов. За длинные серые космы и крючковатые пальцы Белосельцев прозвал его Бабой Ягой. То, что читал профессор, что вычерчивал на доске в виде бесконечно размножавшихся, одна из другой истекавших формул, – было увлекательной, во многом непонятной теорией управления огромных ракет, способных перелететь океан, или достигнуть Луны, или преодолеть земное притяжение и, плавая среди волн гравитации, вписываясь в волнуемый океан Вселенной, уйти в Мироздание.
Он работал на оборону. Ракеты, которые он проектировал и которые вставали в сумрачных лесах Сибири и Севера как таинственные колокольни, должны были удержать от атаки американские бомбовозы, остановить мировую войну. Но сквозь грозный термоядерный смысл, таившийся в слове «ракета», сквозь кошмар грядущих апокалиптических кризисов профессор своим прозрением, своей ненаучной мечтой и верой увлекал студентов в иное, невоенное время, когда земля, одолев заблуждения, расцветет, как космический папортник, и рассеет во Вселенной споры творящего разума. Выведет на орбиты летающие города, и Москва своими окраинами коснется других планет.
Чтобы сблизиться с профессором, Белосельцев поступил в студенческое научное общество. Предложил свою собственную систему наведения ракет по звездам, по фазам луны, учитывающую приливы и океанские течения, наивную и невыполнимую. Профессора она обрадовала своей наивной невыполнимостью, и он пригласил Белосельцева к себе домой. В его большом кабинете было неуютно и холодно. Хозяин кутался в клетчатый плед, еще больше напоминая согбенную Бабу Ягу. На столе лежал обломок металла в ожогах и термических радугах – фрагмент немецкого «Фау-2», сбитого над Лондоном. Висели фотографии: какой-то ракетный старт в голой колючей степи, какой-то оплавленный, расплывшийся, как пластилин, танк. И среди этих военных предметов, жестких черно-белых фотографий светилась прозрачная акварель, где в мироздании, среди ракет, метеоров, окруженный сияющей, как нимб, атмосферой, парил рукотворный сконструированный остров. На нем, привезенная с земли, цвела трава, текла хрустальная река, стояла дубрава, гуляли олени, под деревом, как Адам и Ева, обнимались влюбленные. Этот сотворенный, запущенный в космос Рай был нарисован рукой профессора. Целый вечер ему, юнцу, он рассказывал об этом проекте, продуманном и просчитанном, ждущем своего воплощения. Белосельцев обожал фантаста, верил в безграничность добра и разума, в возможность космического райского Сада.
Через месяц профессор исчез. Им стало известно, что он погиб при пуске ракеты.
Он то погружался в «ракетное дело», конструировал реактивные, управляемые по радио снаряды, разносившие вдребезги танковую мишень. То устремлялся в подмосковные леса. И вместо лязгающего черно-красного взрыва, превращавшего танк в гору дымной брони, – ликующий взрыв синевы в кроне февральской березы. Он стоит среди зимнего леса, за его лыжами пышный распахнутый снег, и береза, состоящая из белых, струящихся в небо ручьев, осыпает ему на лицо невесомую прохладную пыль. За лесом, в волоколамской деревне, жила тетя Поля, принимавшая его в избушке на курьих ножках. Ночью о стены шуршала пурга и царапался мерзлый бурьян, а днем у морозного оконца кипел самовар, сияли в углу образа с бумажными блеклыми розами, пестрел половик с черным сонным котом. Ее бесконечные рассказы, словно ленты, вплетенные в половик. О том, как заходил к ней в избу отступавший к Москве пехотинец, ставил к печке промороженную трехлинейку, пил пресный чай, просил благословить на дорогу – шел, безвестный, догонять колонну, чтобы насмерть стоять под Истрой, не пускать в Кремль немцев. Как остановился на постой немецкий офицер, больной и печальный, суеверно и слезно поглядывавший на образа, в то время как за окном, заслоняя свет, стояли огромные зубатые машины с крестами, и солдаты на костре жарили застреленного поросенка. Как принимала у себя фининспектора, утомившегося ходить по распутице, роптавшего за чашкой чаю на свою судьбу, – после, утешенный ею, шел в сад-огород, пересчитывал кусты смороды, облезших весенних кур, обкладывал утлое хозяйство тяжелым налогом. Как известный писатель приезжал к ней на лето, со слов ее записывал старинные песни. Пригубив красную рюмочку, пел вместе с ней про «ворона коня», про «злат червон перстень», про «горы Воробьевские». Соседка, если заболеет петух, приносила в подоле притихшую печальную птицу, и тетя Поля лезла в клюв петуху, вырывала «типун», делала примочку из хлеба. Повздорившие муж с женой приходили искать у нее правды, и она их мирила, отпускала с миром. Одинокий старик, похоронивший старуху, тоскуя, плелся к ней с другого конца деревни, и она усаживала его, угощала дешевыми карамельками, слушала про его хвори и страхи, отводила их. Старик веселел от ее шуточек, разглаживал негнущимися пальцами железные усы, подмигивал бледным, влажным от слезы глазом. И он, Белосельцев, столько принял от нее добра и знания – о талых водах, о падучей звезде, неопалимой купине, о таинственном, льющемся в народе свете, из века в век обещающем впереди сказочную благодать.
Их было много в его ранней жизни – кто делился с ним светом, входил в его жизнь надолго или на миг единый, оставлял в нем хоть малую каплю света. И среди них, помогавших и спасавших его, был один, с кем его развела судьба, с кем не успели они пожить на земле, кто ушел с земли, едва дождавшись его появления. Это был отец, погибший в рождественскую ночь под Сталинградом. Пустота, которая с детства образовалась от потери отца, болела, горевала, плакала, но и была полна света, словно отец посылал ему свои неизрасходованные, требовавшие воплощения силы. Взрослея, мудрея, погружаясь все глубже в бурное, яростное бытие, он думал иногда, что проживает не одну свою жизнь, но и жизнь отца. Отец, умирая в штрафном батальоне в заснеженной дикой степи, излучал в мир свет для него, едва рожденного, и ему постоянно казалось, что этот свет он может вернуть отцу, воскресить его.
Так думал Белосельцев, лежа на больничной кровати у подножия вулкана, слушая свирепые удары дождя о хрупкие стекла. Чувствовал, что кончается невозвратно целый период его жизни под звуки каменной подземной трубы, к которой тайфун прижал огромные пухлые губы.
Тихо звякнула дверь. Возник узкий прогал наружного желтого света и ее темная непрозрачная тень, на секунду заслонившая свет. Погасло. Дверь бесшумно закрылась. Невидимая, она была в комнате, в одной с ним темноте, отделенной от всего остального мира, наполняла ее своим молчанием, дыханием.
– Вы спите? – чуть слышно произнесла она.
– Нет, – беззвучно ответил он.
– Я не могла прийти раньше…
– Я ждал…
– Я тоже ждала…
Она медленно приблизилась. Попала в зеленоватое мерцание окна, по которому струился дождь, освещенный льдистым, горевшим в деревьях фонарем. Стояла, словно оплетенная ветвями, колыхалась среди теней и бегущих капель. Ее темный контур, как черное отражение в зеркале, был повторен на стене, в водянисто-зеленом прямоугольнике света. Он протянул к ней руку, не дотягиваясь, помещая кончики пальцев в слюдяное, водянистое свечение. Видел, как ее силуэт на стене поднял вверх руки и на них – непрозрачный ворох одеяний, который породил ближе, у его изголовья, летучий трепет розовых шелестящих сверканий, словно пролетела ночная стрекоза. Боясь смотреть, угадывал, как она раздевается, приподнимает одну и другую ногу, взмахивает рукой, посылая куда-то во тьму невидимое, колыхнувшее воздух платье. За окном вспыхнуло, пробежало ослепительное из неба к земле, обложило вулкан молниеносной расплавленной спиралью. Раскрыв испуганно и изумленно глаза, увидел ее близко, серебряную, словно слиток, – приподнятые белые плечи, маленькие, обведенные прозрачными тенями груди, гладкий мраморный живот с черным углублением пупка, темный, словно нарисованный тушью, треугольник лобка, округлые, охваченные лучистым блеском бедра, длинные, плотно сжатые ноги. Это видение длилось секунду и погасло, породив белую гаснущую слепоту, похожую на обморок. Она выступила из темноты и быстро, сильно легла, повернулась к нему. Прижалась, не потеснив, а заполнив пространство вдоль его лица, груди, ног – что пустовало, ожидая ее.