Довлатов - Валерий Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава седьмая. Тайны «ремесла»
Еще не совсем покончив со службой, но уже часто бывая в городе, Сергей соединился с Леной и начал новую жизнь… Работая над этой книгой, я поначалу пытался выяснить все: когда Лена родилась, где училась, кем работала до встречи с Довлатовым… Но вдруг почувствовал — тут грозит никому не нужный, проигрышный «перебор». Пусть лучше останется тайна, которая более свойственна ее облику, и ей идет. И в тайне, может быть, одна из причин ее магии. Глаза ее выражают гораздо больше, чем она произносит вслух, — и эта ее неразгаданность, это ощущение какой-то тайны, которая рядом, но никогда не будет разгадана, думаю, заворожила и Довлатова. Случайно я узнал только ее девичью фамилию — Ритман.
Лена вспоминает: «Сначала мы снимали маленькую комнатку в Автово, потом переехали к Сергею на улицу Рубинштейна…»
Дальше передо мной стоит увлекательная, но трудная задача — осветить тот период жизни Довлатова, о котором он сам превосходно написал в «Ремесле» — от возвращения из армии до появления на берегах Нового света. Казалось бы, в «Ремесле» написано все. Уточним — все, что на тот момент автор хотел раскрыть (или придумать) для создания яркой, убедительной вещи, убеждающей в том, в чем он хотел нас убедить. Убедил! Хотя многое из тех лет Довлатов «вырезал» не хуже какого-нибудь цензора. В частности, там почти отсутствует личная, семейная тема. А если она и есть — то в причудливых вариациях. С присущей ему щедростью таланта Довлатов изобразил свое знакомство с женой в трех разных сочинениях по-разному: то ее забыл у Довлатова после выпивки его друг Гуревич, то она зашла к нему агитатором перед выборами. Третий вариант (и опять другое имя) — они познакомились в мастерской знаменитого художника. Но в действительности, пусть это выглядит и не так интригующе, все произошло так, как говорит Лена: они увидели друг друга мельком, потом во время одной из побывок Довлатова, вдруг встретились в знаменитом кафе «Север» на Невском, потом еще встречались, потом — сошлись. Так что Довлатов уже знал, кто ждет его в Ленинграде после армии. Лена — скромная и надежная, терпеливая и понимающая, была спасением для него — тем более после коварной Аси, которая только терзала ему душу, да и в роли «солдатки», когда Довлатов был в армии, проявила себя не лучшим образом. Любой нормальный дембель, вернувшись «из рядов», так бы этого не оставил. Лена была противоположностью Аси, при этом не уступая ей внешне — по определению Сергея, была «красива какой-то древней красотой».
Вспоминает Лена:
«Когда Сережа вернулся из армии, сразу стало понятно, что он будет заниматься литературой, к тому времени у него уже были написаны рассказы на армейском материале. Помню, еще до того как я переехала в коммунальную квартиру на Рубинштейна, мы снимали крохотную пятиметровую комнату в Автово. Сережа тогда рассчитывал, что по состоянию здоровья ему удастся уйти из армии пораньше, и ему дали длительный отпуск. В той комнатке он и написал первое “серьезное" произведение: маленькую повесть “Капитаны на суше”. В переработанном виде ее эпизоды позже вошли в “Зону”. Повесть нигде не публиковалась. Рукописный ее вариант в толстой “общей” тетради был прочитан небольшим количеством знакомых. Потом эта тетрадь исчезла. По возвращении из армии были написаны новые рассказы, с них и началась биография писателя. После армии Сережа писал очень много и довольно быстро. Он старался использовать для этого любую возможность и писал даже в рабочие часы, если это удавалось. Постепенно, когда он уже становился профессиональным писателем, Сережа стал предпочитать работать утром».
«В рабочие часы» — здесь подразумевается, очевидно, его работа в многотиражке кораблестроительного института «За кадры верфям». Довлатов работал там до 1969 года, а потом уступил это место Лене.
«Я демобилизовался и, находясь под впечатлением увиденного в лагерях особого режима, стал писать рассказы и рассылать их по редакциям. Нормой для меня в те годы было писать по одному рассказу вдень и, соответственно, я рассылал по газетам и журналам семь пакетов в неделю. Получал я почти одинаковые ответы: “Ваш рассказ нас заинтересовал, но, по понятным вам причинам, опубликован он быть не может. С уважением…” Помню, как раздражало меня это “с уважением”… Какое уж тут может быть уважение к человеку, посылающему в редакцию свой рассказ, который по понятным самому автору причинам не может быть опубликован!»
Еще одна блистательная довлатовская фраза — но как всякая блистательная фраза, она не отражает всей реальной, рыхлой и корявой жизни, отбрасывает все лишнее. А «лишнее» здесь то, что на самом-то деле Довлатов догадывался, если не знал твердо, что рассказы его не могут быть опубликованы в СССР. И, увы, не только из-за политики. «Политики»-то у него как раз было намного меньше, чем у Солженицына и Шаламова, а их вещи уже были напечатаны и имели шумный успех. Но в добавление к политике нужно что-то еще, что перевешивало бы естественные страхи редакторов той поры. И Довлатов, я думаю, это понимал, отчего отчаяние его становилось вовсе не меньше, а больше. Дело было как раз в рассказах, а не в «чудовищном окружении», признавшем ведь все-таки Шаламова и Солженицына! Вспоминает близкий друг Сергея Михаил Рогинский:
«Сережа начинал робко, я могу даже сказать — непрофессионально. Однажды он обратился ко мне с вопросом, сможет ли он зарабатывать на жизнь литературой. Я ему достаточно определенно сказал: нет. Он писал какие-то рассказы о спортсменах, все это казалось ходульным и надуманным. Я не верил в него как писателя — и ошибся, как известно…»
«Ремесло» посвящено лишь внешним препятствиям, несправедливостям и гонениям со стороны окружающей жизни — качество рассказов, с которыми происходят злоключения, как бы не рассматривается, они как бы априори совершенны — несовершенен лишь мир вокруг них. Разумеется, такая «условность» впечатляет сильней, вызывает большее сочувствие к автору. Но если говорить о реальности… Рассказы свои тогда он довольно широко раздавал, считая возможным (в отличие, скажем, от меня) постепенное их «обкатывание» в чужих руках на пути к совершенству.
Как сейчас вижу тоненькую пачку его рассказов у себя на столе — уже слегка мятую, с загнутыми краями. Тусклый текст второго или даже третьего экземпляра машинописного текста. Помню, именно как машинописный текст их я и воспринимал. К машинописи были другие, свойские, заниженные требования. Тогда многие писали «машинописные тексты», явно не предназначенные для официальной печати, а как бы даже вопреки ей. Вот вам! Скомкано и небрежно! А чего стараться-то — все равно ведь не напечатаете! Эта демонстративная «скомканность и небрежность» читалась не только во внешнем облике тех листков, но и в их содержании. Демонстративное пренебрежение сюжетом, логикой, психологией… Все равно ведь не! Главное — чтобы было видно, что гений, и что не любит советскую власть… а отделывать сюжет, то-се… этим пусть коммуняки занимаются, их кормят за это, а мы — люди свободные! Эта демонстрация свободы в ущерб форме и содержанию была для «наших» почти обязательной. Такое «безграмотное упоение» некоторое время владело и Довлатовым.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});