Москва: место встречи (сборник) - Глуховский Дмитрий Алексеевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Размахнулся тогда Кирибеевич и ударил впервой купца Калашникова…
– Что, Ваня?
– Двоечник, а еще поэт! В школе не учился!
– А дальше?
– И ударил его посередь груди, затрещала грудь молодецкая… – он стоит под ореховым деревом, дирижируя айпадом, и читает Лермонтова.
Магда Алексеева
Трубниковский, Знаменка, Ольховка – мои Атлантиды
Теперь, когда приезжаю из Петербурга в Москву, стараюсь непременно подойти к этим домам – Трубниковский, 19, Ольховка, 25, Знаменка, 13…
На Знаменке еще можно войти во двор, а в Трубниковском и на Ольховке – нельзя. Но – обо всем по порядку.
Я родилась на Арбате, в Денежном переулке. Почему не в родильном доме Грауэрмана – не знаю. Хоть именно в этом знаменитом доме родились в то время почти все арбатские мальчишки и девчонки. В том числе и моя старшая сестра.
А я – в Денежном (спустя годы этот роддом стал принадлежать четвертому управлению ЦК КПСС, но это так, к слову).
Из Денежного меня принесли в Трубниковский переулок, дом 19, квартира 19. Здесь находился наркомат национальностей и его нарком Сталин, а многим сотрудникам наркомата предоставляли здесь комнаты, превратив некогда роскошные квартиры в обычные советские коммуналки. Комнату в квартире девятнадцать получила и моя мама, работавшая в наркомате благодаря знанию немецкого языка. Эстонцы, немцы, латыши – кто только не жил в том доме! И можно лишь вообразить себе, сколько «воронков» понадобилось в 1937-м, чтобы вывезти куда следует его обитателей.
Лифт, лакированный внутри, с диванчиком, обитым красным бархатом, и какой-то особый запах в этом лифте (может быть, духов?) помню до сих пор. В квартире 18 жила эстонская коммунистка Эрна Даниловна Мюльман, работавшая в Коминтерне. На ее сестре Аделле женился брат моего отца Шандор, приехавший из Венгрии вместе с матерью вслед за моим отцом – политэмигрантом. Бабушка, в отличие от своих сыновей, так и не научилась говорить по-русски.
Кроме Эрны в 18 квартире жили Костерины. С их дочкой Ниной дружила моя сестра.
«Дневник Нины Костериной» – так называлась нашумевшая в годы хрущевской оттепели публикация в «Новом мире». Нина погибла на войне, а дневник нашел и принес в журнал ее отец, вернувшийся из сталинских лагерей.
Примечательным был не только дом, на котором теперь висит табличка «Охраняется государством», но и двор, где всегда пахло вином из знаменитых голицынских винных подвалов. Как мне хочется войти сюда, ощутить запах детства, подняться в лифте на четвертый этаж… Но ворота наглухо закрыты каким-то очередным министерством, и охранники на все мольбы отвечают «нет». Увидеть этот квадратный двор с фонтаном я могу только в фильме «Романс о влюбленных», его иногда повторяют по телевизору. Андрон Кончаловский снимал свой «Романс…» в этом дворе.
Из дома на Трубниковском мы уехали в город Покровск, переименованный в город Энгельс. Сюда отца направили главным редактором газеты республики немцев Поволжья «Nachrichten» («Известия»). Ответственным секретарем этой газеты был отец Альфреда Шнитке. После Поволжья мы уже не вернулись в Трубниковский. Там оставалась жить бабушка, мы же переехали в дом двадцать пять по улице Ольховской, возле Нижнекрасносельской. На неприметной Ольховке наш дом (особняк Гучкова) выделялся не только ярким розовым цветом, но и громадными полукруглыми окнами.
На пересечении Ольховки и Красносельской до сих пор сохраняется крышка водопроводного люка, возле которой нас – меня, отца и мою сестру Илону – запечатлел какой-то фотограф. Во двор своего бывшего дома я тоже не могу войти. Теперь там какое-то военное учреждение. А ведь именно двор для нас, довоенных, да и послевоенных детей, был понятием абсолютно сакральным. Именно в нем проходила главная жизнь – игры, дружбы, ссоры, секреты и вообще познание мира. Здесь мою сестру Илону дразнили Елоховкой, потому что недалеко Елоховский собор, где, как известно, крестили Пушкина. Собор этот был патриаршим, пока Лужков не выстроил храм Христа Спасителя.
Понятие «двор» нынче совсем утрачено. Из окна своей петербургской квартиры, что на Петроградской стороне, я смотрю во двор и не вижу никаких признаков особой ребячьей жизни. Гуляют матери с младенцами, прохаживаются собачники. А где же детвора? У компьютеров, что ли?
В первых числах июня сорок первого года мы уехали на дачу в Мякинино.
«Я родился под Москвой в Мякинино, – сказал недавно Гарик Сукачев в телепрограмме „Линия жизни“, – теперь это Москва». Да, теперь это Москва, и даже станция метро называется «Мякинино». Все хотела съездить туда, но потом подумала – зачем? От живописной деревни с ее полями и высоким песчаным берегом над Москвой-рекой, конечно же, ничего не осталось. А как мы играли на том песчаном косогоре!
Ощущение поспешного отъезда в город и прерванной игры еще долго мучало в затемненной, словно притихшей Москве, откуда в сентябре мы уехали в эвакуацию – в далекую Киргизию. Нас отвез туда отец, назначенный начальником эвакэшелона, которым отправлялись из Москвы семьи сотрудников газеты «Гудок», где отец заведовал международным отделом.
Мы остались в Пржевальске, на Иссык-Куле, а он вернулся, и его почти сразу арестовали как раз возле дома на Ольховке, когда он поздним вечером возвращался из редакции. Об этих подробностях мы узнали от своих бывших соседей. «Десять лет без права переписки» – стандартный приговор, означавший расстрел, но тогда мы об этом ничего не знали. Только в сорок седьмом мы вернулись в Москву вдвоем с сестрой без мамы. Ее арестовали сразу после войны. А нас вызвали к себе и приютили родственники. Как мы, две девчонки, добирались до Москвы, страшно вспомнить. Семь дней в поезде «500-веселый». Вся страна знала эти поезда, ходившие вне расписаний. У нас было два места, сидячее и лежачее, на котором мы спали по очереди. На Казанском вокзале сестра мамы и брат отца дежурили по очереди несколько дней, встречая эти самые «500-веселые». Тетка заглядывала в вагоны, звала: «Илона! Магда!» И наконец нашла нас.
Помню свое ошеломление Москвой. Из затерянного в тянь-шаньских горах Пржевальска (сейчас Каракол) с его тополями и ишаками – в суету и грохот огромного города. И в свой последний московский адрес – Знаменка, тогда улица Фрунзе, дом тринадцать, квартира пятьдесят шесть.
Не сразу узнаём, что тетка уже здесь не живет, у нее, отсидевшей свое и актированной, то есть освобожденной по акту, как умирающая, нет права жить в столице, а только на сто первом километре, на станции Завидово. Здесь на Знаменке ее муж – наш дядя Петя. Бывшая барская квартира, ныне коммуналка, принадлежала когда-то главному художнику Императорского малого театра; его дочь, тоже художница, ютится теперь в крохотной комнате этой самой квартиры.
А нам здесь весело! Сюда приходят наши приятели и подруги. Дядя Петя не только всех терпит, но еще и кормит всех. А мы, молодые идиоты, занятые своей молодой чепухой, не любим, когда он дома. И беззаботно смеемся надо всем, что нас окружает, и даже над постоянными облавами – проверками, которые устраивают «органы» в квартирах дома, стоящего на правительственной трассе.
Трасса эта, то есть улица Фрунзе, упирается одним концом в Арбатскую площадь, а другим – в Боровицкие ворота Кремля, из которых «бог» выезжает в Кунцево на свою ближнюю дачу.
У Слуцкого: «Бог ехал в пяти машинах. Вокруг в пальтишках мышиных дрожала стража…» (Цитирую по памяти, но точную эту деталь – «мышиные пальтишки» – помню отлично.) Они стояли днем и ночью у всех ворот и подъездов – безмолвные тени в серых пальто. В одинаковых серых, как опознавательные знаки, пальто. И шляпах. Мы даже здоровались с ними, входя в дом. И они кивали нам в ответ. А один из них проводил однажды мою сестру по обледенелой Знаменке вниз к Моховой.
Проверки в квартирах устраивались регулярно. Когда милиционер со штатскими появлялся в прихожей, непрописанные, как я, кончавшая школу у тетки в Завидове, прятались на черной лестнице, дверь на которую выходила из кухни.