Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах - Борис Панкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что делать на больничной койке человеку, который не может даже повернуться со спины на бок и вынужден неделями созерцать белый, как маски героев Брехта в постановке Юрия Любимова на «Таганке», потолок палаты? Только читать. Судьбе было угодно, что этим моим «чтивом» оказались номера «Нового мира» с романом «Две зимы и три лета».
Каюсь, имя Федора Абрамова мне не так уж много тогда говорило. Нашумевшее в начале 60-х «Вокруг да около» как-то оторвалось в моем сознании от имени его создателя.
Пока Абрамова не стали громить из «молодогвардейского лагеря», я «чистил» его где-то между Михаилом Алексеевым, Проскуриным да Анатолием Ивановым.
Начав читать роман, я уже не мог остановиться. Ходовая фраза, которая, однако, точно передает тогдашнее состояние. Невольные паузы между одной голубой тетрадкой и следующей были просто мучительными.
Сама ли эта проза меня так разобрала или вызванные ею воспоминания о собственном военном детстве, чуть ли не точно в возрасте Михаила, на маленьком лесном хуторе, с той же двужильной, по-пряслински, работой по хозяйству, но роман стал представлять опасность для моего здоровья – так сильно ерзал я по кровати, забыл о всех предписаниях. Читая и воспаряя. Словом, руки сами потянулись к перу, перо к бумаге… В таком положении и застал меня Александр Трифонович, который заглянул в палату узнать, не тут ли обретается еще один обитатель того же отделения Мирзо Турсун-заде.
Мы с Твардовским знакомы тогда были шапочно. Просто пожимали друг другу руки на различных писательских сходках. Я – со всей мерой моего почтения к нему, классику и бунтарю, он – с благодушием великого человека, привыкшего к такого рода знакам внимания, которыми неизменно оделяли его и друзья и недруги. Увидев разложенные поверх одеяла новомировские тетрадки, он присел рядом. Услышав, что я «пытаюсь сочинить что-то о „Двух зимах“», внутренне напрягся – пресса угрожающе молчала о романе, – но тут же и расцвел, и по-мальчишески, перебивая меня, стал сам выражать свой восторг. Неожиданно для меня в простецких, разговорных выражениях.
Через день он заглянул с версткой своей поэмы «По праву памяти», которую при жизни так и не увидел опубликованной полностью. Наша следующая встреча, уже в коридоре, – мне положили гипс и разрешили ходить, – была посвящена только что появившемуся в софроновском «Огоньке» так называемому «Письму одиннадцати», запустившему процесс разгрома редколлегии «Нового мира» и увольнения его редактора.
Показалось, что Твардовский посматривает на меня испытующе, и это только подхлестывало меня в работе над статьей. В один из тех дней навестил меня Дмитрий Петрович Горюнов, приехавший в отпуск из Кении, куда был отправлен послом вскоре после падения Хрущева. Была такая манера, которая коснулась позже и меня.
Узнав, что по соседству лежит Твардовский, Д. П. потребовал вести его к нему. Там снова зашел разговор о преследованиях «Нового мира» и соответственно об Абрамове. Горюнов позднее написал об этом в своих воспоминаниях.
Я закончил статью в больнице, назвал ее «Живут Пряслины!» и отправил в редакцию, а через день, с пудовым гипсом на ноге, перебрался на дачу. Приехавшие вскоре навестить меня мои заместители Чикин и Оганов привезли с собой верстку статьи – два подвала, – но стали уговаривать отказаться от публикации. Для моего же, мол, блага.
Речи их, как всегда, были с завитушками, но смысл ясен: статья будет воспринята как поддержка практически уже уволенного Твардовского. В ЦК не любят, когда идут против течения. Я знал это не хуже их, но отказаться от публикации не согласился. Хотя и догадывался, что мои бравые помощники высказывают не свое, вернее, не только свое мнение.
Через несколько дней после публикации мне привезли из редакции помеченное 17 сентября 1969 года письмо Твардовского, которое я не могу не привести почти целиком:
«Дорогой Борис Дмитриевич! Сразу же по ознакомлении с Вашей великолепной статьей об Абрамове пытался дозвониться до Вас – все неудачно. Наконец, узнаю, что Вы больны. Уж не опять ли Вы в больнице, не с ногой ли? Если, не дай бог, там, звоните, пожалуйста, мне в „Н. М.“ (249-57-04). Звонил Вам и по домашнему телефону – никого. Так или иначе, хочу сердечно поблагодарить Вас за доброе дело – статью о Пряслиных. Я так рад за Абрамова, человека – мало сказать талантли вого, но честнейшего в своей любви к „истокам“, к людям многострадальной северной деревни и терпящего всяческие ущемления и недооценку именно в силу этой честности. Авось, теперь его хоть в „Роман-газете“ издадут – до сих пор открыто отстраняли, предпочитая „филевскую прозу“. Конечно, даже при сочувственном отношении к „Зимам и летам“ вы могли (и это уже было бы немало) ограничиться заказом статьи кому-либо, но Ваша дорога тем особым поворотам темы „положительного героя“, до которого вряд ли внешний автор дотянулся. Будьте здоровы и веселы.
Искренне Ваш Твардовский».
Надо ли говорить, что я испытал, читая это письмо. Я до сих пор в тяжелую минуту беру и перечитываю его… Еще через несколько дней, когда я уже перебрался со своим гипсом в Москву, позвонил Федор Абрамов, голос которого я услышал впервые. И которым не переставал упиваться на протяжении следующих полутора десятков лет.
Тем, у кого есть фонтан, Козьма Прутков рекомендовал заткнуть его. Но как быть тому, у кого внутри вулкан?
Федор клокотал денно и нощно, и поводом для очередного извержения, восторженного или гневного, сардонического или с юмором, могло быть что угодно – статья «Живут Пряслины!» и мировой катаклизм, козни против «Нового мира» и проигрыш любимой футбольной команды.
В любую минуту он мог сорваться и наорать на любого, включая и самых близких ему. Правое плечо задрано до предела вверх. Левая нога вперед. Голова откинута назад. Голос не под стать тщедушному его физическому естеству, а мощностью с иерихонскую трубу. Так он нападал и на Твардовского, который честно признался при их первой встрече в 1963 году, что такую острую вещь, как «Вокруг да около», они бы не могли напечатать: «Я что-то стал возражать. Дескать, стыдно слышать от редактора. Вы что, не знаете, как народ живет?»
Так случилось однажды и в Москве, на Петровке, в покоях бывшего Петровского монастыря, который давно уже превратился в склад Министерства культуры СССР. Странное впечатление производит этот склад, или, как его торжественно величали служители, запасники.
Бесконечная цепь переходов и бывших келий, забитых полотнами, бюстами, скульптурными портретами в полный рост и скульптурными группами.
Своего рода кладбище, напомнившее мне кадры из недавно виденного фильма Альберто Сорди, который играет там отца, потерявшего сына. Гроб с телом в ожидании места для погребения хранится в своеобразной камере хранения, где гробы составлены поленницей. Из окаянства я обратил внимание одного из рабочих, что Ленин у них стоит вниз головой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});