Медовый месяц: Рассказы - Кэтрин Мэнсфилд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тетя Берил, мама говорит, не сойдешь ли ты вниз, пожалуйста? Приехал папа с каким-то чужим мужчиной, и завтрак готов.
Вот тебе и на! Она так измяла юбку, стоя, как идиотка, на коленях!
— Хорошо, Кези. — Берил бросилась к туалету и напудрила нос.
Кези тоже подошла к туалету и, сняв крышку с баночки от крема, понюхала. Подмышкой она держала очень грязную матерчатую кошку.
Как только тетя Берил вылетела из комнаты, Кези посадила кошку на туалетный столик и надела ей на ухо крышку от баночки.
— Полюбуйся-ка на себя, — сказала она строго.
Кошка была так ошеломлена собственным видом, что перекувырнулась и шлепнулась на пол. Крышка мелькнула в воздухе, упала, покатилась, как монетка, по линолеуму — и не разбилась.
Но для Кези она разбилась в тот момент, когда мелькнула в воздухе. Вся похолодев, Кези подняла ее и положила назад, на туалетный столик.
Потом она на цыпочках выскользнула из комнаты и пошла прочь — слишком быстро и беспечно, пожалуй.
Je ne parle pas français[12]
перевод Л. Володарской
Не знаю почему, но я люблю это маленькое кафе, пусть в нем грязно и всегда грустно-грустно. И оно ничем не отличается от сотни других кафе… ничем, и интересных типов, которых можно наблюдать из уголка и хуже ли, лучше ли (скорее, хуже) учиться понимать, здесь тоже не бывает.
Однако, боже упаси, не подумайте, что скобки — это признание моего смирения перед великой загадкой человеческой души. Отнюдь, я не верю в человеческую душу. И никогда не верил. По-моему, люди похожи на чемоданы: их набивают всякой всячиной, везут, бросают, кидают, швыряют один на другой, теряют, находят, вдруг наполовину опустошают, потом опять набивают до отказа, пока в конце концов Последний Носильщик не запихнет их в Последний Поезд — и они помчатся неведомо куда…
И все-таки порой эти чемоданы привлекают меня. Еще как привлекают! Я воображаю, что стою перед ними, представьте себе, в форме таможенника:
— Что у вас? Вино, виски, сигары, духи, шелк?
Несколько мгновений, перед тем как поставить мелом галочку, я медлю — дурачат или не дурачат меня, а потом не могу избавиться от сомнений: наверное, все-таки одурачили, и эти мгновения, до и после, кажутся мне самыми волнующими в моей жизни. Да, так оно и есть.
Однако, затевая это длинное, отчасти притянутое за уши и не так чтоб уж очень оригинальное отступление, я всего-то хотел вас предупредить, что в моем кафе нет никаких чемоданов, ибо дамы и господа, посещающие его, не из тех, что сидят за столиками. Портовые рабочие, обсыпанные то ли мукой, то ли известкой, то ли еще чем-то, да пара-тройка солдат в сопровождении худых черноволосых девиц с серебряными сережками и рыночными корзинками предпочитают толпиться у стойки.
Мадам тоже худая и черноволосая, но руки и лицо у нее белые. Когда же она каким-то особенным образом поворачивается к свету, происходит чудо — и мадам уже не мадам, а призрачное сияние, укутанное в черную шаль. Если не надо прислуживать посетителям, мадам садится к окну и смотрит на улицу. Ее глаза в черных провалах словно выслеживают или выискивают кого-то среди прохожих, которых на самом деле она не замечает. Может, лет пятнадцать назад она действительно следила и искала, но сейчас от этого осталась лишь привычка сидеть лицом к окну. Во всем ее облике усталость и безысходность: ясно, что уже лет десять как она потеряла всякую надежду…
Есть здесь и официант. Он не жалок и тем более не комичен. От него не услышишь тех бессмыслиц, которые считаются забавными, потому что исходят от официанта (как будто бедняга не человек, а помесь кофейника с винной бутылкой). Седой, тощий, косолапый, он длинными, ломкими ногтями соскребывает со стола ваши два су, едва не доводя вас до нервного припадка. Если он не размазывает по столу грязь и не стряхивает на пол дохлых мух, то стоит неподвижно, в нелепом фартуке, одной рукой держась за спинку стула, а на другую повесив грязную салфетку, словно ждет, что вот-вот прибегут газетчики с фотоаппаратами, привлеченные сенсационным убийством. «Кафе, в котором обнаружен труп». Да вы и сами десятки раз видели нечто подобное.
Вы верите, что любое место оживает в определенный час дня? Хотя это не совсем так. Да. В один прекрасный момент вы неожиданно понимаете, что совершенно случайно оказались на сцене, когда вас ждали. Вы в центре всеобщего внимания… хозяин положения! Есть от чего заважничать. Но вас не покидает ехидная улыбка, хотя вы и прячете ее от чужих глаз, потому что Жизнь никогда не делала вам подарков, даже, кажется, припрятывала их от вас, убирала подальше, пока не станет слишком поздно… Всего один раз, но старая ведьма подчинилась вам.
Со мной это случилось, когда я впервые пришел в мое кафе. Наверное, поэтому я до сих пор хожу сюда, чтобы еще и еще раз подняться на сцену моего триумфа или преступления, на которой я однажды крепко держал старую суку за горло и делал с ней что хотел.
Вопрос: Почему я так озлоблен на Жизнь? Почему она представляется мне бродяжкой из американского кино в вонючей шали и с клюкой в скрюченных пальцах?
Ответ: Непосредственный результат воздействия американского кинематографа на слабый ум.
Как бы то ни было, «короткий зимний день тащился к концу», а меня все еще несло по улицам — домой, не домой, — и вдруг я очутился в этом самом кафе, на этом самом месте в углу.
Позади меня в стене торчал гвоздь, я повесил на него свое пальто английского покроя и серую фетровую шляпу и, прождав ровно столько, чтобы официанта успели запечатлеть на фотопленку раз двадцать, не меньше, заказал кофе.
Он налил в стакан знакомую жидкость с фиолетовым отливом, на поверхности которой играл непоседливый зеленый луч, и поплелся обратно, а я сидел и грел о стакан руки, потому что на улице было чертовски холодно.
Вдруг я понял, что, сам того не желая, улыбаюсь. Тогда я медленно поднял голову и поглядел в зеркало напротив. Нет, это я согнулся над столом, моя ехидная улыбочка, мой стакан кофе с султаном из пара и рядом белый кружок — блюдце с двумя кусками сахара.
У меня глаза полезли на лоб. Целая вечность позади, и вот, наконец, жизнь совсем близко…
В кафе было очень тихо. За незанавешенными окнами шел снег. Белые расплывчатые контуры лошадей, телег, людей проплывали мимо в пухово-перьевом тумане. Официант вышел и вернулся с охапкой соломы, которую смиренно и в то же время чуть не восторженно начал раскидывать по полу, от двери до стойки, вокруг печки. Если бы сейчас открылась дверь и на пороге появилась дева Мария на осле с кротко сложенными на большом животе руками, вряд ли кто-нибудь удивился…
Неплохо, правда, получилось о деве? Непринужденно и с настроением — настоящий завершающий каданс. Я сразу об этом подумал и решил записать на будущее. Никогда не знаешь, что может пригодиться. Стараясь делать поменьше движений из боязни спугнуть вдохновение (вам это знакомо?), я потянулся к соседнему столику за бюваром.
Конечно же, ни бумаги, ни конвертов. Клочок розовой промокашки, и больше ничего, — мяконький, тоненький и чуть-чуть влажный, как язычок мертвого котенка, хотя, честно говоря, мне не приходилось его трогать.
Я сидел… сидел и ждал, будто наматывая на палец язычок котенка, а на ум — нежную фразу, но на самом деле шаря глазами по бумажке с именами девиц, грязными шутками, изображениями бутылок и чашек, сбежавших из блюдец в бювар.
Все как обычно. Одни и те же имена, чашки без блюдец, сердца, проткнутые стрелами и украшенные бантиками.
И вдруг в конце странички нелепая фраза, написанная зелеными чернилами: «Je ne parle pas français».
Вот! это оно… мое мгновение… geste![13] Я был готов к нему, но оно поймало меня, обрушилось всей тяжестью, не дало ни секунды опомниться, физическое ощущение было и необычным и любопытным. Как будто все тело, скрытое столом, растворилось, растаяло, просто превратилось в воду. Уцелели лишь голова и руки до локтей. Боль была невыносимой! Описать ее невозможно! Я не мог думать. Не мог даже крикнуть, хотя бы беззвучно. Меня вроде бы и не было. Осталась одна Боль, Боль, Боль.
Потом все прошло, и уже через минуту я думал: «Боже мой! Неужели же я способен так сильно чувствовать? Я словно обезумел! Забыл все слова! Так потрясен! Так сбит с толку! Ничего не записал!»
Я долго не мог прийти в себя, пока, наконец, спасительная мысль не пришла мне в голову: «Значит, во мне что-то есть. Заурядность не может чувствовать так сильно и… ясно».
Официант сунул бумажный жгут в раскаленную печку и зажег газовый пузырь под большим абажуром. Бесполезно смотреть в окно, мадам, уже совсем стемнело. Белые руки беспокойно бегают по черной шали, похожие на двух птиц. Они возвратились домой и не находят себе места… Наконец вы пускаете их в маленькие теплые подмышки.