Воспоминания - Хава Волович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из всего посёлка только я одна работала в одиночку. Закончив очередную подсочку, я принималась за сбор и, к удивлению мастера и белобрысого директора, как-то сводила концы с концами.
Я вставала вместе с солнцем, с аппетитом завтракала и отправлялась на работу.
На подсочке солнце иной раз слепило глаза. Я поругивала его и улыбалась.
Таская тяжёлые вёдра с живицей, я спотыкалась, падала и больно ушибалась, но поднималась с улыбкой. В то лето эта счастливая, глупая улыбка вообще не сходила с моего лица. Она пряталась только в посёлке, но когда за моей спиной оставалась пыльная дорога, и я вступала на заросшую травой таёжную тропу — улыбка появлялась снова.
Полноты у меня не прибавлялось, но я окрепла, приобрела здоровый цвет лица и румянец. И как мне хотелось, чтобы это чудесное лето никогда не кончалось.
В конце сентября, погрузив последнюю бочку живицы, инвентарь и свои пожитки на подводу, я с щемящим сердцем распрощалась с шалашом, бурундуками, птицами и отправилась на зимовку в посёлок.
Прощай, моя косуля!
Прощайте, мои косолапые Мишки!
Прощайте, мои доверчивые, милые соседи — семейство глухарей!
Конец
Работы в посёлке зимой почти не было. В основном проедали деньги, заработанные летом. Да ещё резали строительную дранку, но она находила сбыт не сразу, и платили за неё, когда находился покупатель и исчезали все заготовленные впрок штабеля дранки.
У меня заработанных денег было маловато, а нужно было одеться и обуться. Поэтому, с разрешения директора, я перебралась в соседний леспромхоз под Абалаковом. Здесь я устроилась на складе горючего колоть чурку для газогенераторных машин.
Здесь же у меня завязались приятельские отношения с заведующим складом, переросшие затем в довольно странный брак.
Я не хочу порочить те три года, проведённые с ним в этом эрзац-браке.
Всё же это были хорошие годы. Нам дали квартиру, обзавелись огородом, курами и котёнком. Я тешилась хозяйством, готовила вкусные армянские блюда, но… ничего прочного и основательного от этого неравного брака ждать не приходилось.
Он — армянин, в прошлом второй секретарь Ереванского обкома партии. В том же прошлом у него осталась жена и двое детей, о которых он тосковал беспрестанно. Но жена от него отказалась, за пятнадцать лет не написала ни одного письма.
А впереди — пожизненная ссылка. Её просто необходимо было смягчить, украсить иллюзией домашнего очага.
У меня же позади только безвестные могилы, в перспективе — та же пожизненная ссылка. Её невозможно, сверх человеческих сил, провести в грязных общежитиях, в шуме пьяных гулянок.
…Потом был двадцатый съезд, головокружительные разоблачения, реабилитация невинно осуждённых…
Вскоре, вместе с реабилитацией, он получил вызов в Москву, и навсегда ушёл из моей жизни, не оставив ни любви, ни ненависти.
После его отъезда меня начали всячески притеснять, чтобы выжить из квартиры, которую я с такой любовью из обыкновенного сруба превратила в уютное жильё. Я, как всегда, отступила в неравной битве и решила уехать на родину, чтобы там, как говорится, в родных стенах найти приют и хотя бы старую фотографию, которая бы воскресила в памяти дорогие лица.
Не нашла я на родине ни стен, ни фотографий. Для меня там были приготовлены только авгиевы конюшни, которые я должна была чистить ради хлеба насущного.
Моя короткая повесть о большом куске жизни подходит к концу. Она коротка, эта повесть, хотя охватывает полвека, и короткими были только дни сравнительного благополучия и редких, скудных радостей, выпадавших на долю автора.
А дни и годы мучений — какими они были длинными, томительными, безнадёжными.
Каждый час казался годом, а солнечный закат, вместо отдыха, вселял в душу тревогу и страх перед наступлением завтрашнего дня и предчувствие ещё какого-нибудь «новшества», изобретённого для того, чтобы вернее придушить, выхолостить в людях остатки самосознания, превратить их в роботов, оставив им только одно самое страшное чувство — чувство боли.
Какими длинными казались короткие зимние дни на лесоповале при сорокаградусном морозе, когда ни работа, ни костёр не спасали истощённого, прикрытого отрепьем тела от холода. А черпачок горячей бурды из зелёных капустных листьев вместо тепла приносил только слабость и озноб.
Какими длинными казались дни весной, когда до колен или по пояс в ледяной воде приходилось корчевать пни под понукание «давай, давай!». А следом уже насыпалась насыпь, и бог знает, сколько там оставалось под водой пней и сколько аварий было потом из-за плохо подготовленных «подушек», когда по насыпи пошли поезда. Никакие «давай» не помогали, потому что давать было нечего и нечем.
Какими длинными были знойные дни на совхозных полях, когда, превращая тощий песок в плодородную почву, мы попутно, как наши первобытные дикие предки, искали съедобные сорняки и корни, чтобы обмануть вечно терзавший нас голод.
На полях мы выращивали первосортные овощи, а кормили нас котлетами из иван-чая и похлёбкой из крапивы.
И есть ещё одна причина, из-за которой я галопом проскакала через годы и опустила много событий, лежащих чёрным пятном на совести виновников, если у них есть совесть, — это боль и стыд за опозоренную родину.
А они вовсе не чувствовали и не чувствуют себя опозоренными.
— Мы создали великую державу! — кричат они, — мы построили города! Мы построили железные дороги! Мы построили каналы! МЫ, мы, мы! Мы пахали.
Крутой поворот в истории они восприняли как очередной изгиб в гибкой политике партии. Концепцию о материальном стимуле отнесли почти целиком за свой счёт, строя для себя особняки при наличии государственных квартир, захватывая все блага в первую очередь для себя, не обращая внимания на то, что рядом сотни и тысячи подлинных создателей материальных ценностей терпят нужду в самом необходимом. Умертвив свои души, они стали «мёртвыми душами» для тех, о чьём благополучии должны заботиться, а «мёртвые сраму не имут». И настолько не имут, что и теперь продолжают выставлять свой голый зад под розги и на осмеяние всего мира, позоря себя преследованием людей, цель которых — будить засыпающую совесть, предотвратить возможность повторения прежних преступлений или «ошибок», как это угодно называть тем, кто ещё способен краснеть от стыда.
Короток, сер и скучен мой рассказ. Нет в нём ярких красок. Это оттого, что почти всё прошлое в моей памяти окрашено в серый цвет: серое небо. Серые бушлаты, серая пыль на дорогах моего детства.
Моя жизнь тоже близится к концу. И — бог с ней. Нет в ней ничего, о чём стоило бы пожалеть. Нет у меня ни крова, ни покоя. По-прежнему я бездомна, как бродячая собака.