Последняя гавань Белого флота. От Севастополя до Бизерты - Николай Черкашин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начали искать место. Пока искали, послышался шум автомобиля, и во двор, с потушенными фарами, въехал лимузин. Прибыло “само” начальство. (Уж не Троцкий ли? — Н.Ч.) Стали искать общими усилиями. Нужно было спешить — начинало светать...
Вошли внутрь — училище пустое. В одной из комнат, где стоял один-единственный стол, остановились и решили закопать здесь, если под полом нет подвала. Оказалось, что нет. Раздобыли плотничьи инструменты, вскрыли паркет. Вырыли яму, опустили мешок, зарыли, заделали паркет. Так и лежит он там, под полом..»
Только одно и скажешь — уголовщина. Махровая политическая уголовщина..
Троцкий преподал молодому Сталину — тогда еще уполномоченному ВЦИК по вывозу хлеба с Северного Кавказа — предметный урок: как надо расправляться с личными противниками.
«Процесс» Щастного — это пролог тех судилищ, которые прокатятся по стране в двадцатые — тридцатые годы в буйном цвете революционно-трибунальной казуистики. В одном из них сгинет и главный обвинитель балтийского флагмана — Крыленко.
Отблеск печальной судьбы Щастного падет и на главного свидетеля (читай — инквизитора) Троцкого. Падет в тот день, когда на череп витии мировой революции обрушится ледоруб убийцы.
Адмирал рубил лед форштевнями своих кораблей...
* * *Вместе с завещательным документом, не документом — припечатанным к бумаге криком души тридцатисемилетнего человека, выталкиваемого из жизни, насильно рвущего кровные нити с молодой женой и малыми детьми, — вместе с этим нежелтеющим листком добротной, надо полагать, из старых кремлевских запасов, «слоновой» бумаги, Лев Алексеевич Щастный хранит и детское письмецо отца, киевского приготовишки:
«1895 год. 25 ноября.
Дорогая мама, целую тебя крепко!
Мы все живы и здоровы, чего и вам желаем от Бога. Милая моя мама, поцелуй от меня бабушку и пожелай ей всего хорошего. Целую тебя крепко и Сашу. Дома все хорошо и благополучно. Александр Иванович был у нас вчера утром. Анна кланяется тебе. Дорогой папа, кланяюсь тебе и желаю тебе всего хорошего. Приезжай скорее. Мы скучаем за тобой.
Остаюсь твой сын Алексей Щастный».
Случай или нечто большее сохранили для Льва Алексеевича эти два рукописных следа отца в сей юдоли: первые гимназические каракули и последние предсмертные строки. Он бережно упрятал их вместе с тремя уцелевшими фотографиями в потертую папочку, и я с ужасом понял, что это незамысловатое картонное изделие для него нечто вроде символического гроба отца, чей прах покоится невесть где, эдакая карточка — заместитель изъятого из жизни человека.
О, несобранное братство сынов и дочерей, чьи отцы были закланы во имя лучезарной утопии, — Лев Щастный, Иван Ризнич, Галина Гернет, Борис Черкасский, Ростислав Колчак, Ирина Новопашенная — несть числа вам в блаженном сиротстве вашем.
А что же Троцкий? Летом 1918 года «Еврейская газета», выходившая в Петрограде, опубликовала заметку о том, что отец предреввоенсовета Давид Бронштейн проклял сына Лейбу в синагоге и отрекся от него за ослушание и безбожие.
* * *Арест Щастного и скоропалительная расправа над ним под прикрытием судебного фарса потрясли Россию, которая хоть и называлась советской, но еще хорошо помнила процедуру суда присяжных. Имя несчастного адмирала мелькало в газетных шапках. Обозреватели оппозиционных изданий поражались вздорности обвинений — все они тянули на дисциплинарное, на административное наказание, но никак не на расстрел. Современники Щастного и нынешние историки недоумевали и недоумевают, почему столь беспощадно был уничтожен моряк, спасший для страны целый флот. В любом другом государстве имя его было бы увековечено на бортах кораблей... И все-таки — почему?
Еженедельник «Совершенно секретно» выдвинул версию: у Щастного при аресте обнаружили в портфеле фотокопии документов, изобличающих Ленина и Троцкого в связях с германским Генеральным штабом. Этими документами Щастного снабдили англичане еще в Гельсингфорсе, дабы подорвать его доверие к правительству большевиков.
Сомнительно, что это были копии подлинников. Германия еще не была разгромлена, а немецкие генштабисты умели хранить секретные бумаги. Но даже если это и были копии достоверных документов, то в случае публикации их в газетах ничего не стоило объявить, что желтая пресса-де не брезгует никакими фальшивками, что все это провокация контрреволюционеров и т.п.
Разгадка гибели Щастного в другом, и ее подсказала одна из газет, опубликовавшая в подбор к сообщению об аресте Щастного заметку о том, что в тот же самый день из Москвы выехал в Новороссийск член Морской коллегии И.И. Вахрамеев с особо секретным пакетом, врученным ему лично Троцким. Там, на Юге, решалась судьба второго мощного флота России — Черноморского, и командовавший им адмирал Саблин так же, как и его коллега на Балтике, весьма скептически относился к большевистскому наварху. И чтобы приструнить строптивых военспецов, Троцкому нужна была показательная казнь. Щастному-то и выпала роль жертвенного тельца. Саблин не захотел разделить его участь и, получив зловещий вызов в Москву, отправился в белый Крым. Боевое же ядро Черноморского флота спасет от потопления — как Щастный спас балтийские корабли — капитан 1-го ранга Тихменев, за что и проклинали его большевистские историки все семьдесят три года партийной диктатуры. Они вычеркивали имя Щастного из всех энциклопедий, справочников, учебников...
Все-таки странное, мягко говоря, отношение к флоту у первого советского военного наркома — взрывать его, топить, а тех, кто противится «мудрым» приказам, — под расстрел. Впрочем, вполне объяснимое отношение: флот чужой, царский, его не жалко, не большевиками строен, не ими выпестован: надо будет — свой построим, Россия богатая, и руды для корабельной стали хватит, и командиров из своих напасемся. А пока слишком много хлопот с моряками: сегодня они «краса и гордость революции», а завтра, того и гляди, повернут стволы линкоров против «освободителей России и всего угнетенного человечества». И ведь как в воду смотрел товарищ Троцкий. Сначала черноморские дредноуты развернули орудийные башни против большевиков — в двадцатом, а спустя год и балтийские в Кронштадте ощерились — «Петропавловск» с «Севастополем». Те самые, что привел из Гельсингфорса Щастный, те самые, что обороняли потом Ленинград в Великую Отечественную...
«ОСКОЛОК ИМПЕРИИ»
(Рассказ)
Примбуль... Если у души есть границы, а у городов есть души, то Приморский бульвар, Примбуль, — нежная каемка души Севастополя.
Спросите у матроса, вылезшего из жарких недр котельного отделения крейсера, или у лейтенанта, покинувшего бронебашню главного калибра, или у подводника, выбравшегося из стального колодца рубочных люков, как они представляют себе райскую жизнь, и они нарисуют примерно одну и ту же картину: рай — это когда ты переоденешься из пропотевшей робы в белую форменку, а потом высадишься на Минной стенке, идешь на Приморский бульвар, ныряешь с девушкой под сень акаций и теплых сумерек и не спеша шагаешь с ней вдоль узорчатых парапетов...
Приморский бульвар есть, наверное, в каждом морском городе. Но Примбуль — это только в Севастополе. Так же, как Артбухта, как Малахов курган... И уж никак я не думал, что доведется пройтись по Примбулю и увидеть Малахов курган в далекой африканской Бизерте.
* * *В сентябре 1976 года плавбаза «Федор Видяев» в сопровождении сторожевика и подводной лодки, на которой я служил, входила на рейд Бизерты с визитом дружбы. В знак уважения к советскому флагу нас поставили не в аванпорте, а в военной гавани Сиди-Абдаллах — в той самой, как выяснилось, что стала последним причалом для черноморских кораблей, уведенных Врангелем из Севастополя. Здесь же, кстати, укрывались и испанская эскадра, угнанная мятежниками из республиканской Картахены в 1939 году, и остатки французского флота после падения Парижа в сороковом...
Бизерта, Бизерта, пристанище беглых флотов...
Я оглядываюсь по сторонам — не увижу ли где призатопленный корпус русского эсминца, не мелькнет ли где ржавая мачта корабля-земляка... Но гладь бизертского озера была пустынна.
Утром объявили сход на берег. Видавший виды плавбазовский баркас, тарахтя мотором, шел вдоль озерного берега, держа курс на бизертские минареты.
Желтая всхолмленная земля с клочковатой зеленью. Под редкими пальмами паслись верблюды. Так странно было их видеть поверх белых матросских бескозырок. А впереди наплывала Бизерта — кроны пальм и купола мечетей, белые купола и зеленые кроны. Африканское солнце жгло нещадно, и купола, казалось, вспухали, как волдыри, на обожженных плоских крышах белого города.
Мне не терпелось попасть в медину — старую арабскую часть города, и я всячески торопил своих спутников — командира плавбазы сорокалетнего крепыша с флибустьерскими бакенбардами Разбаша, на кремовой рубашке которого блестело золото кавторанговских погон, и старпома с нашей подводной лодки — капитан-лейтенанта Симбирцева. Я не зря отрывал их от пивных столиков и сувенирных прилавков. В Медине мы с головой окунулись в «добрый старый Восток». Все было так, как грезилось когда-то в школярских мечтах, как виделось лишь на телеэкране да на снимках путешествующих счастливцев.