Перекличка Камен. Филологические этюды - Андрей Ранчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван Ильич «пролезает» – нехорошо, мучительно, почти стыдно для окружающих, которые видят лишь оболочку произошедшего: «Для присутствующих же агония его продолжалась еще два часа. В груди его клокотало что-то; изможденное тело его вздрагивало. Потом реже и реже стало клокотанье и хрипенье.
– Кончено! – сказал кто-то над ним.
Он услышал эти слова и повторил их в своей душе. “Кончена смерть, – сказал он себе. – Ее нет больше”.
Он втянул в себя воздух, остановился на половине вздоха, потянулся и умер» (XII; 107).
Смерть князя Андрея возвышенна и пластична, ее бы признали достойной и античные риторы и историографы, и живописцы-классики. Она поучительна для созерцающих: так «надо» умирать. Князь Андрей стал, как замечает Наташа, «слишком хорош» для жизни и потому «не может жить» (VII; 63–64). Но он и раньше не был «плохим», и его путь «туда» вовсе не представлен как единственно истинный исход. Где-то безмерно далеко и вместе с тем совсем рядом – путь опрощения графа Пьера Безухова – по старой Смоленской дороге, со сбитыми в кровь ногами. А где-то в стороне – усадьба настоящего хозяина, хорошего барина графа Николая Ростова, – он тоже нашел свое предназначение, и автор «Войны и мира» приветствует и ценит это.
Для оставшихся прощание с князем Андреем исполнено высокого смысла. Правда, высокое умиление ощущают лишь Наташа и княжна Марья. Графиня мать Ростова и Соня «просто» плачут, жалея не только об ушедшем, но и о Наташе, а старый граф «плакал о том, что скоро, он чувствовал, и ему предстояло сделать тот же страшный шаг» (VII; 72). Но все же это торжественное и возвышенное прощание.
В «Смерти Ивана Ильича» покойник – это никому по-настоящему не нужная и немного неприличная вещь, которую, начинающую дурно пахнуть, надо поскорее спрятать. Поведение оставшихся, прощающихся с покойным, подчинено не истинной скорби, а пустым и ничтожным правилам приличия. Происходит разоблачение, обнажение страшной правды. В указании на фальшь происходящего автору «помогает» один из героев, сослуживец Ивана Ильича Петр Иванович; повествование о прощании с покойным ведется в психологическом ракурсе этого чиновника, не испытывающего скорби по умершему, но вынужденного ее проявлять на публике: «Петр Иванович вошел, как всегда это бывает, с недоумением о том, что ему там надо будет делать. Одно он знал, что креститься в этих случаях никогда не мешает. Насчет того, что нужно ли при этом и кланяться, он не совсем был уверен и потому выбрал среднее: войдя в комнату, он стал креститься и немножко как будто кланяться. Насколько ему позволяли движения рук и головы, он вместе с тем оглядывал комнату. Два молодые человека, один гимназист, кажется, племянники, крестясь, выходили из комнаты. Старушка стояла неподвижно. И дама с странно поднятыми бровями что-то ей говорила шепотом. Дьячок в сюртуке, бодрый, решительный, читал что-то громко с выражением, исключающим всякое противоречие; буфетный мужик Герасим, пройдя перед Петром Ивановичем легкими шагами, что-то посыпал по полу. Увидав это, Петр Иванович тотчас же почувствовал легкий запах разлагающегося трупа. В последнее свое посещение Ивана Ильича Петр Иванович видел этого мужика в кабинете; он исполнял должность сиделки, и Иван Ильич особенно любил его. Петр Иванович все крестился и слегка кланялся по серединному направлению между гробом, дьячком и образами на столе в углу. Потом, когда это движение крещения рукою показалось ему уже слишком продолжительно, он приостановился и стал разглядывать мертвеца.
Мертвец лежал, как всегда лежат мертвецы, особенно тяжело, по-мертвецки, утонувши окоченевшими членами в подстилке гроба, с навсегда согнувшеюся головой на подушке, и выставлял, как всегда выставляют мертвецы, свой желтый восковой лоб с взлизами на ввалившихся висках и торчащий нос, как бы надавивший на верхнюю губу. Он очень переменился, еще похудел с тех пор, как Петр Иванович не видал его, но, как у всех мертвецов, лицо его было красивее, главное – значительнее, чем оно было у живого. На лице было выражение того, что то, что нужно было сделать, сделано, и сделано правильно. Кроме того, в этом выражении был еще упрек или напоминание живым. Напоминание это показалось Петру Ивановичу неуместным или, по крайней мере, до него не касающимся. Что-то ему стало неприятно, и потому Петр Иванович еще раз поспешно перекрестился и, как ему показалось, слишком поспешно, несообразно с приличиями, повернулся и пошел к двери. Шварц ждал его в проходной комнате, расставив широко ноги и играя обеими руками за спиной своим цилиндром. Один взгляд на игривую, чистоплотную и элегантную фигуру Шварца освежил Петра Ивановича. Петр Иванович понял, что он, Шварц, стоит выше этого и не поддается удручающим впечатлениям. Один вид его говорил: инцидент панихиды Ивана Ильича никак не может служить достаточным поводом для признания порядка заседания нарушенным, то есть что ничто не может помешать нынче же вечером щелкануть, распечатывая ее, колодой карт, в то время как лакей будет расставлять четыре необожженные свечи; вообще нет основания предполагать, чтобы инцидент этот мог помешать нам провести приятно и сегодняшний вечер. Он и сказал это шепотом проходившему Петру Ивановичу, предлагая соединиться на партию у Федора Васильевича. Но, видно, Петру Ивановичу была не судьба винтить нынче вечером. Прасковья Федоровна, невысокая, жирная женщина, несмотря на все старания устроить противное, все-таки расширявшаяся от плеч книзу, вся в черном, с покрытой кружевом головой и с такими же странно поднятыми бровями, как и та дама, стоявшая против гроба, вышла из своих покоев с другими дамами и, проводив их в дверь мертвеца, сказала:
– Сейчас будет панихида; пройдите.
Шварц, неопределенно поклонившись, остановился, очевидно, не принимая и не отклоняя этого предложения. Прасковья Федоровна, узнав Петра Ивановича, вздохнула, подошла к нему вплоть, взяла его за руку и сказала:
– Я знаю, что вы были истинным другом Ивана Ильича… – и посмотрела на него, ожидая от него соответствующие этим словам действия.
Петр Иванович знал, что как там надо было креститься, так здесь надо было пожать руку, вздохнуть и сказать: “Поверьте!”. И он так и сделал. И, сделав это, почувствовал, что результат получился желаемый: что он тронут и она тронута.
– Пойдемте, пока там не началось; мне надо поговорить с вами, – сказала вдова. – Дайте мне руку.
Петр Иванович подал руку, и они направились во внутренние комнаты, мимо Шварца, который печально подмигнул Петру Ивановичу: “Вот те и винт! Уж не взыщите, другого партнера возьмем. Нешто впятером, когда отделаетесь”, – сказал его игривый взгляд.
Петр Иванович вздохнул еще глубже и печальнее, и Прасковья Федоровна благодарно пожала ему руку» (XII; 55–57).
Все происходящее – ложь и притворство; даже вздох сожаления, оказывается, вызван не кончиной друга, а невозможностью присоединиться к партии в карты. Но не эти фальшивые чувства и не бессердечие воспринимаются в извращенном мире как неприличие, а сломанный пуф и неловкость гостя: «Войдя в ее обитую розовым кретоном гостиную с пасмурной лампой, они сели у стола: она на диван, а Петр Иванович на расстроившийся пружинами и неправильно подававшийся под его сиденьем низенький пуф. Прасковья Федоровна хотела предупредить его, чтобы он сел на другой стул, но нашла это предупреждение не соответствующим своему положению и раздумала. Садясь на этот пуф, Петр Иванович вспомнил, как Иван Ильич устраивал эту гостиную и советовался с ним об этом самом розовом с зелеными листьями кретоне. Садясь на диван и проходя мимо стола (вообще вся гостиная была полна вещиц и мебели), вдова зацепилась черным кружевом черной мантилии за резьбу стола. Петр Иванович приподнялся, чтобы отцепить, и освобожденный под ним пуф стал волноваться и подталкивать его. Вдова сама стала отцеплять свое кружево, и Петр Иванович опять сел, придавив бунтовавшийся под ним пуф. Но вдова не все отцепила, и Петр Иванович опять поднялся, и опять пуф забунтовал и даже щелкнул. Когда все это кончилось, она вынула чистый батистовый платок и стала плакать. Петра же Ивановича охладил эпизод с кружевом и борьба с пуфом, и он сидел насупившись» (XII; 57–58).
«Кончилось» – так говорит автор о «борьбе» Петра Ивановича с пуфом. Это досадное происшествие в мире живых мертвецов является действительным, хотя и неприятным событием. Но почти этим же словом «Кончено» в финале повести некто (в оставляемом героем земном пространстве – кто-то из присутствующих при кончине, в пространстве надмирном – Господь, Судия) скажет о смерти Ивана Ильича. Да и кто он, Иван Ильич Головин, для еще не засунутых в «черный мешок» смерти, как не такой же сломанный пуф. Умирание и смерть в мире, в котором пребывают персонажи повести, неприличны, как сломанная мебель.
По замечанию Н.С. Лескова, «всего ужаснее в этой истории едва ли не безучастие так называемых образованных людей русского общества к несчастию, происходящему в знакомом семействе. Люди не только совсем потеряли уменье оказать участливость к больному и его семейным, но они даже не почитают это за нужное, да и не знают, как к этому приступить и чем тронуться. Не будь у них слуг для посылки “узнать о здоровье”, не будь панихид, при которых можно “сделать визит умершему”, – все знакомые решительно не знали бы, чем показать, что усопший был им знаком и что они хотя сколько-нибудь соболезнуют о горе, постигшем знакомое семейство»[263].