Невидимый град - Валерия Пришвина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что будет — о том я не думала. Единственной реальностью была моя настоящая жизнь, которая в это время складывалась из двух переживаний: природы и потребности действовать, участвовать в общем, совершавшемся вокруг меня человеческом деле. Жестокая гибель отца с какой-то «астрономической» точки зрения, может быть, и была ничтожной подробностью истории, но только не для меня. Передо мной всегда стояло его лицо в тюремных воротах. Он все тогда уже знал. И почему-то без этих «подробностей», без этой никому неведомой девочки и ее несчастной матери мировое дело не может быть полным и законченным… И откуда-то эта уверенность, что я должна участвовать в нем и что-то делать. Самым близким «делом» были дети. И я стала думать о новом отношении к ним: о всестороннем, «гармоническом» (как говорил тот чудаковатый доктор Фадеев) их воспитании. Я стала создавать в своем воображении необыкновенную школу и назвала ее «Школой радости».
В дальней пустой комнате огромного дома я стала запираться на ключ и часами лежала на полу, скатывая и раскатывая рулон обойной бумаги (писчей нам не хватало даже для занятий с детьми). На длинном листе вырастала схема этой новой системы тремя параллельными колонками: умственное, эстетическое и религиозное воспитание. Получался одновременно и проект с тезисами и графический плакат. 18 верст отделяло меня от Москвы, и как там, по слухам, было ни страшно, но стало необходимо туда возвращаться, чтобы добиться разрешения работать вместе со всеми. В правильности и успехе своего дела я не сомневалась.
Как-то раз в конце зимы появился в Узком Александр Николаевич Раттай. Проделав пешком 18 верст, он вошел с обычным ворчаньем на «чертов мороз», на то, что только назло можно забраться «в такую дыру». Но, тем не менее, я с радостью поняла из его рассказа, что он приглашен врачом во вновь открывающуюся больницу в районе Марьиной рощи, что он получает там с осени отдельную теплую квартиру, куда перевозит с Пречистенки остаток нашего раскраденного соседями имущества. Будет тепло — это решало все вопросы.
Ранней весной по снегу пришел, не побоявшись восемнадцативерстного пути, еще один неожиданный гость. Он долго разматывал башлык, топтал разбитыми валенками. Когда он снял полушубок, в комнате распространился кислый запах немытой и непроветренной одежды, лицо было опухшим от голода, но радостно сияло. Это был доктор Фадеев. Он преодолел трудный путь только для того, чтобы сказать мне: его проект принят, ему дано помещение в Кривоарбатском переулке в доме 5, где весной открывается его «Античная студия». Он сложил своими руками печь в большом зале и получил из какого-то барского особняка конфискованный ковер во весь пол, на котором будут танцевать обнаженные ученицы. Он познакомился с известным театроведом и автором работ о ритме Сергеем Волконским{59}. Тот обещает свое участие и помощь.
Артистические недомытые пальцы доктора чертили план студии, красивое, несмотря на голодную одутловатость, лицо вдохновенно преображалось, добрые глаза светились… Доктор вынул из заплечного мешка два тома, толстых, как кирпичи, — его философская система, каким-то чудом сейчас отпечатанная. Это была смесь физиологии, социологии и эстетики с материалистических позиций, некая физиология искусства, сводящаяся к античной культуре в его, фадеевской, интерпретации. Она, вероятно, была и ненаучной, и художественно беспомощной — и у меня, и у мамы доктор с его книгами вызывал одну только щемящую жалость. Мы его накормили и дали ему на дорогу все, что только могли и что он в силах был на себе унести, этот голодный рыцарь своей идеи, каких на Руси было очень много: он был типичен для тех дней. «Непременно приду», — говорила я ему, умолчав о своей «Школе радости»: мне стало за себя отчего-то неловко… «Неужели и я такая?» — мелькнуло у меня в голове. Но я отбросила сомнения и стала думать о ритме для своей «Школы радости» и о Сергее Михайловиче Волконском.
Нужно сказать, что в те дни молодежь, прикосновенная к искусству, голодная, но получившая невероятную энергию в общем движении революции, вся поголовно говорила о ритме. В нетопленом помещении действовал специальный «институт ритма», в любой школе, начиная с театральной и кончая обычной общеобразовательной, преподавалась ритмическая гимнастика. Ею занимались все: актеры, певцы, художники, учителя, врачи, дети. Это было музыкальным явлением времени. Думала о ритме и я.
— Что это у вас за странный запах? — спросила Ольга Александровна, входя в нашу комнату.
— Это неплохой запах, — ответила я, — это от полушубка, это московский запах. У нас сейчас был оттуда замечательный человек, — и рассказала о докторе и его студии.
— Сергей Михайлович Волконский! — воскликнула Ольга Александровна и непривычно порывисто ко мне обернулась. От этого движения заблестели в ее волосах впервые замеченные мною серебряные нити. — Я не знала, что он в Москве. Ты непременно должна с ним познакомиться.
Что-то подсказало мне, что не нужно самой расспрашивать Ольгу Александровну о Волконском. Я стала ждать. И вот однажды она рассказала мне о своей единственной любви, не замеченной никем и неизвестной любимому ею человеку. Лет пятнадцать назад она встретила его у друзей в семейном доме. Он ее не заметил — она его полюбила. Пути их никогда не сошлись. Я слушала и пыталась понять, для чего была эта несостоявшаяся любовь, какой в ней смысл и какое ей оправдание.
Однажды летом, когда я лежала по обыкновению на полу, вырисовывая свой проект, распахнулась дверь, и в нее, как ветер, влетело что-то легкое, сияющее улыбкой и блеском знакомых серых глаз с египетским разрезом. Это была потерявшаяся за годы разрухи подруга моих детских лет Лиля, которая переехала в Москву из Питера и вот разыскала меня. Она стояла передо мной ладная, стройная, сила женственности, казалось, льется у нее через край. Она рассказывала и видом своим нетерпеливо требовала от меня полной отдачи, полного внимания. Я поняла из ее рассказа, что она замужем за скульптором Лавинским и сама стала художницей. Лавинский сошелся с ней в первые дни революции, когда молодежь громила старую Академию и, конечно, Лиля вместе с другими. Для Лавинского встреча с Лилей была эпизодом — он тут же ее бросил беременную. Ребенок погиб…
— Не будем говорить о ребенке! — сказала Лиля и отвернулась.
Теперь Лавинский вернулся к ней, тяжелое забыто, она счастлива.
— Он интересный, страстный в своих поисках художник. Нас целая группа, мы боремся за новое революционное искусство. Все наше с тобой детское — этот Ницше, и Толстой, и Христос — все это надо отбросить и забыть. С нами Маяковский. Ты не знаешь Маяковского? Это огромное явление! Я тебя с ним познакомлю. Не думай, что у нас одни только идеи — у нас новые формы быта, реальной невыдуманной жизни.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});