Песнь Соломона - Тони Моррисон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она бродила по дому, выходила затем на крыльцо, шла по улице, заглядывая по дороге то в мясную лавку, то в овощной ларек, словно некий призрак, не знающий покоя и не обретающий его ни в чем и нигде. Ни в свежем помидоре, только что с огорода, разрезанном и слегка посоленном заботливой бабушкиной рукой. Ни в наборе из шести блюд розового стекла, который Реба выиграла в театре Тиволи. И ни в узорчатой восковой свече, которую они смастерили для нее вдвоем: Пилат обмакивала в воск фитиль, а Реба пилкой для ногтей вырезала на свече крохотные цветочки, после чего они вставили свечку в настоящий, купленный в магазине подсвечник и поместили у изголовья ее кровати. И ни в жгучем полуденном солнце, стоящем в самом зените, и ни в темных, как океан, вечерах. Мысли ее постоянно были сосредоточены на губах, которые Молочник перестал целовать, на ногах, которые уже не несли ее поспешно к нему навстречу, на глазах, теперь уже не обращенных к нему, на руках, переставших его касаться.
Иногда она, забывшись, поглаживала себя, тело, грудь, потом это похожее на летаргию состояние вдруг обрывалось, сменяясь яростью, целенаправленной злобой, свойственной наводнению или снежному обвалу, которые представляются явлениями равнодушной ко всему природы лишь тем, кто наблюдает их из спасательного вертолета, жертвам же, готовым испустить последнее дыхание, известно, что стихия не бездумна и не равнодушна, а стремится погубить именно их. В душе Агари постепенно созревала расчетливая злобность акулы, и подобно каждой ведьме, летящей на метле для свершения ритуального детоубийства, возбужденной черным ветром и метлой, оседлав которую она пронзает ночь, подобно каждой знающей все приметы жене, которая швыряет в молодого мужа горсть овсяных зерен, а затем тревожится, насколько продолжительным окажется их действие и как велика будет роль щелока, который она смешала с зернами, и подобно каждой королеве и каждой куртизанке, любующейся красотой изумрудного перстня, из которого она только что высыпала яд в старое красное вино, — подобно всем им Агарь черпала силы в отдельных подробностях своей миссии. Она выслеживала его. Каждый раз, когда кулак, который колотился в ее груди, превращался в указующую руку, каждый раз, когда она ощущала, что ей легче любое соприкосновение с ним, чем отсутствие этих соприкосновений, она принималась его выслеживать. Его любви ей не дождаться (и уж совсем невыносимо себе представить, что он даже не думает о ней), ну что ж, если не любовь, тогда пусть будет страх.
В такие дни ее кудри, словно грозовая туча, поднимались дыбом над ее головой, и она бродила и бродила по Недокторской улице и Южному предместью до тех пор, пока он ей не попадался. Иногда на это уходило два дня, иногда три, и люди, видевшие ее, говорили, что Агарь «опять пустилась за Молочником в погоню». Женщины глядели ей вслед из окон. Мужчины, прервав игру в шашки, судачили о том, сорвется или нет у нее и на этот раз. Их нисколько не удивляли пределы, до которых может довести мужчину или женщину измена в любви. Они видели женщин, которые срывали с себя платья и выли по-собачьи. Видели они и мужчин, полностью утративших представление о мужском достоинстве. «Благодаренье богу, — перешептывались люди, — благодаренье богу, на меня никогда не сваливалась эта могильщица-любовь». Имперский Штат — один из лучших ее примеров. Он женился во Франции на белой девушке и привез ее к себе на родину. Он был счастлив, как пчела, и так же трудолюбив, и прожил с ней шесть лет, как вдруг однажды застал ее с другим. Тоже с черным. И когда он обнаружил, что его белая жена любит не только его и не только этого второго черного, а всю их расу в целом, он сел, закрыл рот и ни разу в жизни не произнес больше ни слова. Железнодорожный Томми взял его к себе уборщиком и таким образом сразу спас от богадельни, исправительной тюрьмы и дома умалишенных.
И поэтому ежемесячно возобновляющая свои покушения на жизнь возлюбленного Агарь была причислена к загадочному сонму тех, кого любовь наделила одержимостью, проявления которой вызывали нешуточный интерес, последствия же ни малейшего интереса не вызывали. Если на то пошло, сам виноват, нечего было путаться со своей же двоюродной сестрой.
К счастью для Молочника, Агарь оказалась на редкость неумелой убийцей. От одного лишь присутствия жертвы она (даже в порыве гнева) млела, трепетала, и наносимые дрожащей рукой удары молотка, ножа и пешни для льда не достигали цели. Стоило, подойдя сзади, скрутить ей руку, или, подойдя спереди, схватить за плечи, или же вмазать как следует в челюсть, Агарь как бы впадала в забытье и источала слезы очищения — и тут же, прямо на месте, и потом, когда Пилат порола ее ремешком, а она покорно и даже с явным облегчением подвергалась порке. Пилат порола ее, Реба плакала, Агарь сжималась под ударами. И так до следующего раза. Вот он и настал — Агарь берется за дверную ручку холостяцкой комнатки Гитары.
Дверь оказалась запертой. Тогда Агарь перекинула через перила крыльца ногу и попыталась отворить окно. Молочник слышал шум, он слышал, как трясется оконная рама, но не двигался — лежал, прикрыв рукой глаза. Он не тронулся с места, даже когда услыхал, как звякнуло и задребезжало разбитое стекло.
Агарь просунула руку в пробитую в окне дырку и принялась поворачивать шпингалет. Ей очень долго не удавалось открыть окно. Стоя на одной ноге, она повисла над перилами.
Молочник упорно не хотел открыть глаза. Шея покрылась испариной, взмокли подмышки, и пот струйками катился по бокам. А вот страх ушел. Он лежал на кровати тихий, как утренний свет, и только впитывал в себя силы, копил их в себе. Копил, претворяя в желание. А хотел он, чтобы она умерла.
Пусть или убьет меня, или сама умрет, тут же, на месте. Я намерен жить так, как мне нравится, а иначе лучше не жить. Я согласен остаться в живых, только если она умрет. Или я, или она. Одно из двух. На выбор. Умри, Агарь. Умри. Умри. Умри.
Но она не умерла. Влезла в комнату и подошла к узкой железной кровати. Она держала большой нож, каким работают мясники, замахнулась, подняв руку выше головы, и ударила изо всех сил, направив острие на гладкую полоску шеи над воротничком рубашки. Удар пришелся по ключице, и нож скользнул к плечу, лишь слегка оцарапав кожу. Из ранки заструилась кровь. Молочник вздрогнул, но не шевельнул рукой и не открыл глаза. Агарь снова подняла нож, на сей раз сжав его обеими руками, но оказалось, руки не опускаются вниз. Как она ни старалась, плечи ее будто окаменели. Прошло десять секунд. Пятнадцать. Она словно парализована, он замер.
Еще несколько секунд, и Молочник понял, что победил. Он отвел руку и открыл глаза. Взгляд его наткнулся на ее задранные кверху, напряженно застывшие руки.
Ах, подумала она, когда увидела его лицо, я и забыла, как он прекрасен.
Молочник сел, рывком опустил с кровати ноги и встал.
— Держи в точности так руки, — сказал он, — а потом опусти их вниз, как можно прямее и быстро, тогда ты угодишь себе ножом как раз между ног. Неплохая идея, а? Сразу решатся все твои проблемы. — Он потрепал ее по щеке и отвел взгляд от ее широко раскрытых, темных, умоляющих запавших глаз.
Она долго простояла так, и еще больше времени прошло, прежде чем ее разыскали. Хотя не так уж трудно было догадаться, где она. Все догадывались, если замечали, что Агари давненько не видно. Это знала теперь даже Руфь. Неделю назад Фредди рассказал ей, что за последние шесть месяцев Агарь шесть раз пыталась убить ее сына. Ошеломленно глядя на его золотые зубы, Руфь переспросила: «Агарь?» Она уже много лет ее не видела; лишь раз в жизни побывала она в домике Пилат, и случилось это очень давно.
— Агарь?
— Да, Агарь, Агарь, которая живет у набережной.
— А Пилат об этом знает?
— Еще бы. Каждый раз такую порку ей задает, да все без толку.
У Руфи отлегло от сердца. В первое мгновение она вообразила себе, что Пилат, сперва как бы подарившая жизнь ее сыну, сейчас намерена ее отнять. Но вслед за облегчением пришла обида — почему Молочник ничего ей об этом не рассказал. А потом она вдруг осознала, что он вообще ничего не рассказывает ей и это тянется уже много лет. Да и она сама не привыкла видеть в сыне человека, который существует реально, сам по себе. Для нее он — чувство, страсть, и так было всегда. Ей так хотелось спать с мужем и родить ему еще одного ребенка, что находившееся в ее чреве дитя олицетворяло для нее давно желанную связь с Мейконом, прочность их отношений, восстановление ее в супружеских правах. Он еще не родился, а уже стал чувством, сперва тем сильным, острым чувством, которое внушал зловещий зеленовато-серый порошок, полученный от Пилат с указанием развести его дождевой водой и подложить мужу в еду. Но чары длились всего несколько дней, а потом Мейкон просто с яростью вспоминал о них и, узнав о ее беременности, принуждал сделать аборт. В те дни ребенок олицетворял тошноту от касторки, которую ее заставил выпить Мейкон, затем горячий горшок, из которого только что вылили крутой кипяток и на который ей тут же велели сесть, затем спринцовку, наполненную мыльной водой, иглу с ниткой (муж расхаживал под самой дверью ванной, а она, рыдая и прислушиваясь с ужасом к его шагам, послушно присела на корточки, но рискнула воткнуть только кончик иголки), и наконец, когда он ударил ее кулаком в живот (она кормила его завтраком и как раз хотела убрать со стола его тарелку, и тут он взглянул на ее живот и ударил), — вот тогда она наконец побежала в Южное предместье к Пилат. Ей не приходилось прежде бывать в этой части города, но она знала, на какой улице живет Пилат, не знала только, в каком доме. У Пилат не было телефона, а на ее доме не значилось номера. Руфь спросила у какого-то прохожего, где живет Пилат, и он указал ей на покосившийся коричневый домишко, стоявший в глубине. Пилат сидела на стуле, а Реба подстригала ей волосы парикмахерскими ножницами. Вот тогда она впервые увидела Агарь, которой было годика четыре, а может быть, чуть побольше. Пухленькая, с четырьмя длинными косичками — две, как рожки, торчат спереди, две, словно хвостики, на затылке. Пилат успокоила Руфь, дала ей персик, но Руфь не смогла его есть — ее тошнило от пушка на кожице. Пилат выслушала все, что рассказала ей Руфь, и послала Ребу в лавочку купить коробку кукурузных хлопьев «Арго». Она высыпала шепотку хлопьев себе на ладонь и протянула Руфи, а та послушно взяла ее и положила в рот. И едва она распробовала хлопья, ощутила на зубах их хруст, как попросила еще и до ухода съела полкоробки. (С тех пор она все время ела кукурузные хлопья «Арго», ела орехи, сосала кусочки льда, а однажды, не соображая, что делает, положила в рот несколько камешков. «Когда женщина в тягости, ей надо есть все, чего хочется ребенку, — сказала Пилат, — а не то он родится на свет голодным и его всегда будет тянуть к той пище, в какой ему отказала мать». Руфь жевала и жевала без конца. Просто не могла остановиться. Как кошке хочется точить когти, так ей все время хотелось чего-нибудь хрустящего, и, если ничего такого не находилось под рукой, она скрежетала зубами.)