Воспоминания - Альфонс Доде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я встретил Гамбетту в начале осады, на этот раз в Министерстве внутренних дел, где он, нисколько не удивленный этим давно ожидаемым поворотом судьбы, обосновался, как у себя дома, и спокойно, по-отечески, с чуть насмешливым добродушием принимает начальников отделов, которые еще вчера говорили пренебрежительно: «Молодой Гамбетта», а сегодня гнули спину и прочувствованно ворковали: «Не соблаговолит ли господин министр?..»
После этого я встречал Гамбетту изредка-он появлялся передо мной неожиданно, словно в просвете между темными, холодными, зловещими тучами, которые окутывали осажденный Париж. Об одной из таких встреч я сохранил незабываемое воспоминание. Она произошла на монмартрской площади Св. Петра у подножия известково-охристого откоса, засыпанного впоследствии строительным мусором церкви Сердца Христова, а в те дни покрытого, несмотря на воскресные прогулки парижан и игры мальчишек, обрывками тощего зеленого газона, обгрызенного, изъеденного. Под нами лежал окутанный туманом город — десятки тысяч крыш; оттуда долетал невнятный гул, а когда он затихал, раздавался далекий голос крепостной артиллерии. Здесь же, на площади, стояла небольшая палатка, посреди огороженного веревками пространства раскачивался, натягивая трос, огромный желтый воздушный шар. Говорили, что Гамбетта собирается лететь на нем, чтобы наэлектризовать провинцию, бросить ее на освобождение Парижа, воодушевить людей, поднять их мужество, словом, возродить чудо 1792 года (и, быть может, это удалось бы ему, не будь предательства Баэена!). Прежде всего я заметил Надара в фуражке аэронавта, связанной со всеми перипетиями осады, затем в группе других мужчин-Спюллера и Гамбетту, закутанных в меха. Спюллер держался спокойно, мужественно и просто, но не мог отвести глаз от воздушного шара, на котором он должен был лететь как правитель канцелярии, и задумчиво шептал: «Право, удивительное сооружение!» Гамбетта был по обыкновению говорлив, поворачивался то к тому, то к другому, явно радовался этому приключению. Заметив меня, он пожал мне руку; этим рукопожатием было сказано многое. Затем Спюллер и он сели в корзину. «Отдать трос!» — прозвучал голос Надара. Приветственные возгласы, крик: «Да здравствует Республика!» — шар отрывается от земли и исчезает из виду.
Воздушный шар Гамбетты благополучно прибыл на место, но сколько других шаров погибло от прусских пуль, затонуло ночью в море, не считая необычайного полета тех аэронавтов, которых двадцать часов подряд трепала буря и забросила наконец на норвежскую землю в двух шагах от фиордов и ледяного океана! Что бы ни говорили об этих полетах, в них было, конечно, много героического, и я не без волнения вспоминаю прощальное рукопожатие Гамбетты и ивовую корзину, которая уносила в зимнее небо все чаяния Парижа, хотя и была менее надежна, чем исторический корабль Цезаря.[110]
Затем я увидел Гамбетту год спустя на процессе Бавена, в летней столовой Малого Трианона,[111] изящные крылья которого тонули в зелени садов, само же помещение было превращено в военный трибунал, но, несмотря на отсутствие драпировок и перегородок, еще хранило следы, как бы аромат былого великолепия благодаря своим простенкам, расписанным голубками и амурами. Председательствовал герцог Омальский. Базен, высокомерный, упрямый, ограниченный, деспотичный, с красной орденской лентой через плечо, сидел на скамье подсудимых. И, конечно, было что-то возвышенное в том, что солдата, предателя родины, собирался судить при Республике потомок бывших королей. Один за другим проходили свидетели в мундирах и блузах, маршалы и солдаты, почтовые чиновники, бывшие министры, крестьяне, женщины из простонародья, лесники и таможенные досмотрщики. Привыкшие к мягкой лесной почве или к грубым камням больших дорог, они скользили на паркете, спотыкались о складки ковров, а их опасливые, неловкие поклоны могли бы вызвать смех, если бы смущение стольких безвестных героев не исторгало слезы. То была подлинная картина великой драмы защиты родины, когда все — и великие и малые — выполняют свой долг. Вызывают Гамбетту. В то время на него обрушилась ненависть реакционеров, поговаривали даже о том, чтобы и его привлечь к суду. Он вошел в коротком пальто, со шляпой в руке, и мимоходом отвесил поклон герцогу Омальскому. Я как сейчас вижу этот поклон: не слишком натянутый, не слишком низкий, не столько поклон, сколько масонский знак между людьми, которые, вопреки разнице убеждений, всегда поймут друг друга и найдут общий язык в вопросах патриотизма и чести. Герцог Омальский отнюдь не показался мне разгневанным. Я пришел в восторг от корректного и достойного поведения моего старого приятеля, но я не мог высказать ему свои чувства, и вот почему: находясь в освобожден- ' ном Париже, еще объятом горячкой осады, я написал о ' Гамбетте и обороне в провинции искреннюю, но несправедливую статью, которую я потом с величайшим удовольствием изъял из моих сочинений, как только получил более правильную информацию. В те времена парижане слегка ополоумели, и я в том числе. Нам столько лгали, нас столько обманывали! Мы читали на стенах мэрии столько афиш, исполненных радужных надежд, столько зажигательных прокламаций, за которыми следовали плачевные поражения! Мы проделывали с ружьем и сумкой за плечами столько ненужных переходов! Нас так часто заставляли лежать в кровавой грязи под градом снарядов, без всякого смысла, без пользы, без дела! А шпионы, а депеши! «Займем высоты Монтрету, враг отступает!» Или: «В позавчерашнем бою мы захватили две каски неприятеля и ремень от ружья». А между тем четыреста тысяч национальных гвардейцев топтались в Париже, выражая нетерпение и горя желанием сразиться с пруссаками в открытом бою! Но стоило отворить городские ворота, как началась новая история. Провинцию убеждали: «Париж сдался без боя!», а Парижу нашептывали: «Провинция подло тебя предала». В конце концов, разозленные, устыженные, ничего не видя в этом тумане ненависти и лжи, всюду подозревая предательство, подлость и глупость, мы решили, что Париж и провинция стоят друг друга. Понимание пришло позже, когда мы во всем разобрались. Провинция узнала, что в течение пяти месяцев Париж проявлял ненужный героизм, а я, парижанин, испытавший осаду, смиренно признал, какую блестящую деятельность развил Гамбетта в департаментах и сколь величественно было движение в защиту родины, в котором мы усмотрели вначале лишь цепь хвастливых тарасконад.
Два года тому назад мы снова встретились с Гамбеттой. Никаких объяснений — он просто подошел и пожал мне руку. Это было в Вилль-д'Авре, на даче у книгоиздателя Альфонса Лемерра, где так долго жил Коро. Прелестный дом, созданный для художника или для поэта, оживший восемнадцатый век со своими деревянными панелями, украшениями над дверями и небольшим портиком, ведущим в сад… В этом саду мы пообедали на чистом воздухе, среди цветов и птиц, под высокими вергилиевскими деревьями, которые так любил писать старый художник, нежно-зелеными от прохладного соседства прудов. Весь вечер мы вспоминали прошлое, говорили о том, что Гамбетта, Лемерр и я — единственные оставшиеся в Париже сотрапезники из отеля «Сенат». Затем наступила очередь искусства и литературы. Я с радостью убедился, что Гамбетта все читает, все видит, что он все такой же великолепный знаток и ценитель искусства. Мы провели пять упоительных часов в этом зеленом цветущем уголке, расположенном между Парижем и Версалем и вместе с тем столь далеким от всякой политической суеты. Гамбетта, очевидно, оценил его прелесть: неделю спустя после этого обеда под деревьями он тоже купил дачу в Вилль-д'Авре.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});