Чаша. (Эссе) - Владимир Солоухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Автор слов неизвестен (по крайней мере, мне), но ясно, что талантливый и мучающийся от ностальгии русский поэт. Сама Плевицкая таких слов написать не могла бы, но всю свою боль вложить в них она могла.
И что же произошло? Купили? Запугали? Пригрозили неминуемой смертью? Нет, мало, всего этого было бы мало. Кроме того, ну, женщину запугать – ладно, но запугать смертью командира корниловского полка, русского генерала?.. Вот если бы шепнули изнемогающей от тоски по России певице, что есть возможность вернуться…
Впрочем, Михаил Назаров в своей очень обстоятельной книге об эмиграции высказывает более прозаическую схему вербовки: “Россия в опасности, иностранцы хотят поделить ее между собой… Мы же… создали Красную Армию, укрепили ее, выгнали из России интервентов. Знаем вас как способного офицера. Вы должны работать с нами. Нам вы очень нужны…”
Не будем гадать. Генерал Скоблин исчез, как в воду канул. А между тем французский суд привлек его (заочно) и Надежду Васильевну, как сообщницу, к ответу за похищение генерала Миллера. Судили ее одну (Скоблин был в нетях). Суд, видимо, разобрался во всем и приговорил ее к двадцати годам каторжной тюрьмы (его – к пожизненной каторге). В тюрьме она вскоре умерла. А тут пришли немцы. Они эксгумировали труп Надежды Васильевны, исследовали его, делали разные анализы (но что искали?), а потом закопали снова, но уже в общей могиле. Результаты (равно как и цели) этих исследований неизвестны.
Надежда Яковлевна Мандельштам выразилась определенно: “Я не знаю судьбы страшнее, чем у Марины Цветаевой”. Оказывается, много было страшных и очень страшных судеб. Как сравнить, что страшнее: добиваться места судомойки в городе Чистополе (в писательской столовой) или сидеть во Франции в каторжной тюрьме? Муж – генерал – оказался большевистским агентом, но ведь и Сергей Эфрон тоже ведь оказался… Нет, не будем судить, чья судьба страшнее. Тем более что последняя черта как бы уравняла две эти судьбы: могилы обеих неизвестны.
* * *Военврач Белой гвардии (впоследствии русский писатель) Михаил Афанасьевич Булгаков в царской офицерской форме (с погонами) отходил вместе с остатками Деникинской армии. Вместе с армией уходили и те русские люди (преимущественно интеллигенция, а среди них преимущественно женщины, подростки, гимназисты и гимназистки), которые понимали, что единственное спасение для них – уйти.
Они еще не знали о крымской мясорубке, но и в Киеве, и в Ростове, и в Кисловодске, и в Воронеже, в любом городе, откуда бы они ни были, они уже успели увидеть и понять, что их ждет, если они останутся. (Между прочим, именно в этом потоке ушли молодые Зёрновы: Соня, Маня, Николай и Михаил, о которых говорилось в начале книги.)
Уходящие надеялись через Военно-Грузинскую дорогу попасть в Грузию, а именно в Батум – единственное, пожалуй, место, через которое можно еще было уйти за границу. Рукой подать – Константинополь, далее, как говорится, – везде…
Но белогвардейского врача М.А. Булгакова (в царской форме с погонами) перед самой Военно-Грузинской дорогой, а именно во Владикавказе, свалил тиф.
“И оставила стая среди бурь и метелей одного, с перебитым крылом журавля…”
Когда Михаил Афанасьевич очнулся после тяжелой болезни, “стая” была уже далеко.
Во Владикавказе с М. Булгаковым оказалась и его жена Татьяна Николаевна. Видимо, он ее вызвал. Она оставила кое-какие воспоминания.
“Приходил очень хороший местный врач, потом главный врач госпиталя. Он сказал, что у Михаила возвратный тиф: “Если будем отступать – ему нельзя ехать”. Однажды утром я вышла и вижу, что город пуст… В это время – между белыми и советской властью – в городе были грабежи, ночью ходить было страшно… Во время болезни у него были дикие боли, беспамятство… Потом он часто упрекал меня: “Ты – слабая женщина, не могла меня вывезти”. Но когда мне два врача говорят, что на первой же остановке он умрет, – как же я могла везти? Они мне так и говорили: “Что же вы хотите – довезти его до Казбека и похоронить?”
Я вообще не понимаю, как он в тот год остался жив – его десять раз могли опознать!.. Однажды иду в театр, вдруг слышу: “Здравствуйте, барыня!” Оборачиваюсь, а это бывший денщик Михаила, Барышев, – когда я приехала во Владикавказ, у него был денщик, или вестовой… Я всегда ему деньги на кино давала… “Какая, – говорю, – я теперь тебе барыня?..”
Михаил Афанасьевич упорно продолжал думать об отъезде. Он пишет сестре Наде в Москву (цитируется по книге М. Чудаковой “Жизнеописание Михаила Булгакова”):
“На случай, если я уеду далеко и надолго, прошу тебя о следующем: в Киеве у меня остались кой-какие рукописи: “Первый цвет”, “Зеленый змий”, а в особенности важный для меня черновик “Недуг”. Я просил маму в письме сохранить их. Я полагаю, что ты осядешь в Москве прочно. Выпиши из Киева эти рукописи, сосредоточь их в своих руках и вместе с “Самообороной” и “Турбиными” – в печку. Убедительно прошу об этом”. Он посылал ей также вырезки и программы: “Если уеду и не увидимся – на память обо мне”.
“Когда мы приехали в Батум, я осталась сидеть на вокзале, а он пошел искать комнату… Мы жили там месяца два… Очень много теплоходов шло в Константинополь… “Знаешь, может быть, мне удастся уехать”, – сказал он. Вел с кем-то переговоры, хотел, чтобы его спрятали в трюме, что ли. Он сказал, чтоб я ехала в Москву и ждала от него известий. “Если будет случай, я все-таки уеду… Я тебя вызову, как всегда вызывал…” Но я была уверена, что мы расстаемся навсегда”.
Между тем у Булгакова кончился запас сил. Он пишет об этих днях:
“Полоцкий” (очевидно, пароход. – B.C.) идет на Золотой Рог. Довольно! Пусть светит Золотой Рог. Я не доберусь до него. Запас сил имеет предел. Их больше нет. Я голоден, я сломлен! В мозгу у меня нет крови. Я слаб и боязлив. Но здесь я больше не останусь. Раз так… значит… значит… Домой. По морю. Потом в теплушке. Не хватит денег – пешком. Но домой. Жизнь погублена. Домой! В Москву! В Москву!! В Москву!!! Прощай, Цихисдзири. Прощай, Махинджаури. Прощай, Зеленый Мыс!”
Булгаков с остановкой в Киеве приехал в Москву. В Москву двадцатых годов! Что же это была за Москва?
С захватом власти силами интернационала, почувствовав, что настал их час, из многочисленных мест и местечек, а также из довольно крупных, преимущественно южных городов (Одесса, Харьков, Киев, Ростов, Чернигов, Витебск) хлынули в столицу периферийные массы. Периферия-то она периферия, но все же, чем они занимались там? Не были шахтерами и ткачами, не крестьянствовали. Это были часовщики, ювелиры, фотографы, парикмахеры, газетные мелкие репортеры, музыканты из мелких провинциальных оркестров…
Согласитесь, что фотограф и репортер, часовщик и флейтист более готовы к роли интеллигента, нежели шахтер, пахарь и ткач.
Вся эта провинциальная масса и заполнила собой вакуум на месте развеянной по ветру русской интеллигенции.
Тогда-то и начались в Москве знаменитые самоуплотнения, уплотнения, перенаселенные коммуналки. В 1921 году насчитывалось в Москве двести тысяч пустых квартир. Спрашивается, куда делись их жильцы и кто эти квартиры заполнил? В квартиру, где жила одна семья, вселялось восемь семейств, домик, занимаемый одной семьей, набивался битком – сколько комнат, столько и семей. Тогда-то и закоптили на кухнях тысячи керосинок, зашипели примуса и пошли все эти коммунальные анекдотические распри с киданием спичек в суп соседей, с многочисленными кнопками звонков у входных дверей (звонить восемь раз), тогда-то исчезли цветы и коврики с лестниц жилых московских домов.
Но все можно стерпеть, главное – зацепиться, получить ордерок, хотя бы на десять метров. Потом вживемся, разберемся, потесним кого надо, выживем, переедем в благоустроенные квартиры. В крайнем случае можно написать донос, чтобы арестовали соседа, чтобы освободилась его комната. Квартир в Москве в 20-е годы (свидетельство Булгакова) практически не было. Были только комнаты в коммунальных клоповниках.
Нет, конечно, у Луначарского была квартира, а у Ларисы Рейснер даже был особняк. Но в принципе их не было, ибо тогда-то, в 20-е годы, и произошла оккупация Москвы периферийными массами.
Периферийные массы, заселившие Москву, не могли, разумеется, сидеть сложа руки по своим квартирам и комнатушкам. Они молниеносно разбежались по разным учреждениям, канцеляриям, но прежде всего по редакциям газет, журналов, по издательствам, музыкальным училищам, москонцертам и филармониям. Они заполнили разные отделы и ассоциации художников, писателей, композиторов, радио и кино (телевидения тогда еще не было).
Это им было очень не трудно сделать, потому что во главе каждой, буквально, газеты, каждого, буквально, журнала, каждого издательства – всюду были расставлены уже свои люди, которые всячески поощряли процесс захватывания всех видов искусств и всех средств массовой информации, то есть всех средств влияния на население страны, столь неожиданно доставшейся им в безраздельное владение.