Гамлеты в портянках - Алексей Леснянский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мозжечка! — весело резанул кто-то из последних рядов.
Раздались смешки. Курсанты вполголоса принялись обсуждать отсутствие мозжечка у дяди Стёпы и до того развили тему, что пришли к твёрдому убеждению, что отсутствие мозжечка — это заразное, и что все пехотинцы из-за дяди Стёпы теперь без мозжечка, и только комбат с мозжечком, так как был привит ещё в училище.
Посмеиваясь вместе со всеми, Кузельцов то и дело поглядывал на понурого Саркисяна. Внезапно Кузельцов стал серьёзным. Серьёзность на его лице быстро сменилась печалью — той наносной печалью приличия, в которую облачаются люди, хоронящие седьмую воду на киселе и берущие организацию похорон на себя, так как близкие родственники раздавлены горем и ничего не соображают.
Настроение «духов» заглядывало в рот настроению Кузельцова.
— Ответ хороший, а нужен верный, — сказал Кузельцов. — Как думаешь, Герц?
— Дядя Стёпа больше тащится от себя, чем поёт, — прозвучал ответ. — Ещё неделя плотных репетиций, и мы с Доржу его заткнём.
— У вас нет недели, затыкать будете сегодня.
— Уже сегодня?.. Как?
— Как пробоину.
— Но товарищ сержант… Ещё ведь спотыкаюсь на верхних этажах.
— Костыли возьми.
— Есть, — уныло сказал Герц. — Постараюсь.
— Не постараешься, а как надо!
— Спою.
— И как, интересно?
— Как… одинокий пастух в поле.
— Не понял.
— Для коров в тоске по людям.
— А Доржу тогда как под тебя подстраиваться?
— Пусть поёт, как чабан на сцене.
— Типа, для людей в тоске по баранам? — спросил Кузельцов и, ухмыльнувшись, бросил: «Ну и кадры! Кому расскажи — не поверят!»
— Кадры как кадры, — исподлобья посмотрев на Кузельцова, сказал Герц.
— Ладно, не грузись… Как остальным-то петь?
— Как обычно. Орать.
— Замочу пидора, — произнёс сержант Литвинов, стоявший впереди Герца, и, не оборачиваясь, ударил Александра локтем в живот. — До фига умничает. Бесит — отвечаю.
«Черпака» Литвинова, командира третьего отделения ПТУР взвода, боялась и ненавидела вся батарея. Это был бесстрашный, решительный, волевой и жестокий сержант с массивной квадратной челюстью и маленькими глазами, сверкавшими из глубоких глазниц, как пулемётные огни из амбразур дзотов. Никто не мог вынести его тяжёлого, как бетонная плита, взгляда. Однажды Герц ради эксперимента решил проверить, сможет ли он смотреть в глаза Литвинова дольше обыкновенного и не сломаться. Взгляды скрестились на взлётке. Герц сразу ощутил панический страх, хотя не было никакой реальной опасности. Александр вспомнил переживания из далёкого детства: двоюродный брат накрывает его голову подушкой и начинает всем весом придавливать к койке. Кромешная тьма, нехватка воздуха, конвульсивные движения тела и запертый в груди крик: «Мама!». Словом, Герцу дорого обошёлся его эксперимент. Если бы в момент сцепки взглядов Александру был отдан приказ «На очки!», то он бы опомнился только тогда, когда от его активных действий в туалете запахло бы весной или, скажем, — мятой (чтобы избавить уборную от вони, курсанты регулярно мазали косяки и двери пастой «Жемчуг»). Герц должен был благодарить Бога за то, что во время его эксперимента Литвинов находился в добром расположении духа, и пулемёты в амбразурах сержантских глазниц молчали. Водилась за сержантом одна слабость, шедшая вразрез с его ярко выраженным мужским началом и вызывавшая брезгливость у «духов». Когда у Литвинова было хорошее настроение, он начинал душевно беседовать с курсантами «за жизнь». Всё бы ничего, но во время таких бесед голос сержанта становился косолапо-женским, как у неопытного (впрочем, как и у опытного) представителя сексуального меньшинства, и курсанты начинали подумывать о том, что лучше им всё-таки не нравиться сержанту, чем нравиться. Между собой «духи» звали Литвинова чёрно-голубым и боялись вспышек его доброты не меньше, чем приступов ярости. Правды ради надо отметить, что сержант не относился к разряду «иных» или же успешно подавлял свою небесного цвета натуру. Если он и трахал курсантов, то всегда делал это приличными частями тела: руками и ногами.
— С хрена ли ты моего «духа» долбишь?[64] — с недовольством спросил Кузельцов у Литвинова.
— Залупастый потому что.
— Чё это?
— Умничает до фига.
— Он здравый, не фиг его долбить.
— Здравые шарят.[65] А он тебе чё зашарил?
— А тебя колышет?!. Когда проверка прикатывает, моих, если что, дневальными ставят. Потому что они шарые. Они подпола[66] дважды майором не назовут, как твои.
— Зато мои балабас мне тащат.
— Нехватан что ли?
— Причём тут это?
— Притом. Твои балабас притаранивают,[67] чтобы тебя накормить, утробу твою напичкать. В данном случае балабас — это тупо жратва. Потому что её много. А мне децл зашаривают, если, конечно, не Фаненштиль с Павлухой работают. В моём случае балабас — это снедь. А если Герц сопрёт — так вообще деликатес. Потому что он три ночи потом не спит. И, сука, не из-за страха не спит, что спалят. Из-за совести, что он — вор и вор шестёрочный, мелкий. Он два раза через себя переступает, когда на дело идёт. Через совесть, которой у твоих обезьян, как воздуха в вакууме, и через гордость, которой у твоих пидоров вообще, как жирафов в тайге. Ты хоть раз видел, чтоб твой Пузов ворочался по ночам от слова «вор»? Чтоб бессонница у него на почве загноившейся совести была? А ведь завтра всегда рано вставать! Всегда в шесть и иногда в двадцать минут седьмого, если ты «черпак» или «дед», и дежурный по бату какой-нибудь пиджачок[68] вроде Колтыша.
— Надо же — оценил, — подумал Герц. — И добил[69] неплохо насчёт шестёрочного вора.
— А чё за кипиш вообще? — равнодушно спросил низкорослый сержант Кирдяшкин по прозвищу Старый.
Кирдяшкин был сразу рождён «дедом», и «духи» готовы были поклясться, что стадия «духанки» прошла мимо него. От усталого и равнодушного вида сержанта, ленивых и размеренных движений его души и тела всем казалось, что тянет он армейскую лямку не второй год, а контрольный для царской армии — двадцать пятый. У автора язык не поворачивается сказать, что Кирдяшкин избивал курсантов. Крепкой старческой рукой он просто задавал им добрую порку, которая является обычаем во взаимоотношениях строгого деда и внуков-шалунов. Сержант никогда не наказывал курсантов за дело. Он предпочитал заниматься профилактикой преступлений и преступлений в кавычках. Даже в том случае, если бы Кирдяшкин остался единственным «дедом» во всей армии, «духи» всё равно не решились бы поднять на него руку. Он был «стариком» Божьей милостью, а не выскочкой, который после демобилизации срочно омолаживается и начинает волочиться за дамами, как избитый анекдотами поручик Ржевский. Автору доподлинно известно, что на гражданке Кирдяшкин остался верным себе и обихаживал дам, как когда-то охаживал «духов». С чувством, с толком, с расстановкой, словом, как «седина в бороду — бес в ребро», а не так, как молодые вертопрахи.
Единственный недостаток, и тот водился за сержантом старческий. Он был занудой. Построив отделение перед своей кроватью перед отбоем, он монотонным голосом брюзжал курсантам о былых временах, когда «духи» шуршали, как надо. Артиллеристы, вероятно, из интереса к рассказчику смежали глаза, как поступает красавица перед поцелуем с любимым парнем, опускали голову на грудь, как это иногда делает из стыдливости всё та же красавица после губного соития, и переносились в одну и ту же былину, в которой Кирдяшкин ходил в «духах» у Ильи Муромца. Случалось, курсанты заваливались назад или вперёд, возможно, от удивления перед былинным прошлым сержанта. Заваливались, но не падали, потому что предусмотрительно выстраивались плечом к плечу, чтобы в случае чего не дать стоявшему сбоку товарищу изумиться сверх меры.
— Да строевую надо здраво слабать[70], — пояснил Кузельцов Кирдяшкину. — Армяну увал позарез нужен.
— Споют, поди.
— Спеть-то споют… Но всем бы желательно.
— Я своё отпел.
— Для Армяна.
— Сразу бы сказал.
— Так я так и сказал.
— А-а-а, — проснулся Кирдяшкин и лениво обратился к батарее: «Чтобы пели мне».
— Короче, стараемся, — сказал Кузельцов. — Плохо стараемся — космический завтрак. Между началом и концом — две секунды зазора. Для доброй половины батареи это голодная смерть, для Пончика и Калины — полуголодное существование. Первый успеет запустить в себя пару вёсел[71], второй протянет на остатках подкожного жира. — Нервные смешки в шеренгах. — Не пожрёт никто. Ни вы, ни я, ни Старый, ни Армян, никто.
— «Деды-то» тут причём? — равнодушно заметил Старый и махнул рукой. — Хотя ладно, в чипке побалабасим.
— Будем считать, что уловили, — сказал Кузельцов. — Герц затягивает, Доржу подхватывает, остальные — припев. Печатать шаг и за себя, и за сержантов. Следить за командами. «Махра» с «колёсами» дали по кругу, мы делаем три. У кого нет голоса, орите кишками, они не подставят… Батарея, равняйсь! Смирно!