Аз буки ведал - Василий Дворцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из-за домика, мягко ступая, вышла черная, как сама ночь, кошка. Худая, с провисшей спиной, она шла медленно и уверенно, чуть нервно подергивая своим тощим, с белым кончиком хвостом. Глеб не то чтобы сразу увидел, а скорее предугадал ее. И поэтому, когда вдруг совсем рядом слепыми фосфорными огнями сверкнули два жутких глаза, они не застали его врасплох: "Брысь, стерва!" Она приостановилась, еще раз сверкнула. И, раскрыв такой алый на черном рот, зло зашипела. "Так это же ты, тварь? Ты уже здесь!" Вот для чего был он, этот камень, под боком.
Второй раз он проснулся от потрескивания разжигаемого костра, но ничего не увидел. Туман был как бинты на глазах. Даже его собственная протянутая рука по локоть уже терялась. Откуда-то из белизны доходил голос бабы Тани:
- Вставай, мил человек, вставай. Глянь: пора умываться. Сейчас и чаек поспеет. Лоб крести да за стол. Айдать... А то тебе в дорожку пора... Теперича не так блудливо будет. Теперь ты знаешь, куда и когда идти. Самое главное - к себе возвертайся. К себе. Через самосуд. Как поймешь, где, да когда, да кого предал, - считай, полпути. А там и покаяние. Только не оглядывайся. Слышь? Не верь своей слабости. Это чужое. С этим в Ерусалим не входят. Не входят... входят... Да ты, чай ли, опять заснул? Ну давай, давай! Тебе много сёдня идти.
Малиновка села ему на грудь. "Спасибо!" Поклонилась и улетела. Ага, это за кошку. Глеб вскочил, наплескал в лицо воды. Скрутил постельку, вслепую отнес к порогу. У огня чуть виднелось. Стал развязывать пояс.
- Не надоть, оставь себе.
- Спасибо!
- Нет. Нужно бы так баить: "Спаси Христос!" Это вот ужо по-нашенски, по истинно христиански будет.
- Спаси тебя Христос, баба Таня!
- Ангела-хранителя в дорогу! А чаю-то? Чаю?
Спаси Христос! До свидания!.. А он все же крещеный! И борода уже растет...
...Отец Михаил постоял, прислушиваясь к шуму за дверями. В пустой, без мебели огромной комнате было холодно и сумрачно - свет отключили позавчера. Потом подошел вплотную, положил руки им на плечи. Теперь, в облачении, он казался недоступным, совсем не тем подслеповатым и оттого неубедительным, толстым человеком - это был уже отец Михаил, взявшийся идти впереди своих чад до конца.
- Ребята, поймите меня правильно, я счастлив, что вы решили именно здесь в такое святое и страшное время креститься. Принять присягу добру и свету. Счастлив по-христиански, именно как пастырь. Но я должен быть уверен в осознанности вашего желания. Крещение есть акт и доброй человеческой воли, и величайшее таинство Церкви. Я... в восторге от вашего решения...
Отец Михаил, только что отслуживший вечерю, был несколько сбит с толку, хотя не хотел этого показывать: к нему должны были подойти совсем другие люди с совсем другими проблемами. И вдруг - крестины! Но действительно, днем-то им некогда. В чем только? Даже тазика не было... Он положил руки братьям на плечи. Помолчал, полуприкрыв глаза. Вдруг заговорил ровно, будто не от себя:
- Сам Господь Бог привел вас сюда в этот час. Я, Его иерей, покрещу вас так, как этого требует наша вера. Помните: вы сами шагнули в мир, коего воинами теперь будете до смерти. Земной смерти. Крещение - это та клятва, которой нельзя преступить назад, нельзя отрешиться без понимания смерти уже не этой, а вечной. Но и вы сами пожелали вступить в новую жизнь, которой не знали и еще не скоро узнаете... Она, эта жизнь, пока ищет вас. И она вас найдет - живых или мертвых... Христос, Бог наш, есть любовь, и я люблю вас, братья. Братья - Борис и Глеб...
Его расстреляли из пулемета, когда он вышел навстречу штурмующим с поднятым крестом и криком: "Остановитесь! Там же русские люди!" Потом уже мертвое его тело раздавили треки танка... Вместе с крестом...
Глава двенадцатая
Несмотря на густейший, осязаемыми липкими каплями клубящийся над теплым ручьем туман, возвращался Глеб быстро. Нужно было успеть в лагерь как можно раньше, чтобы не объясняться с охраной, откуда и зачем. Затем!.. Ну и баба Таня! Задала же тему к размышлению. И Мурка у нее хороша. "Мурка, Мурка, в кожаной тужурке". Птичку вот зачем обижает? Та, бедная, жалуется, жалуется, а ее никто не понимает. Ну кто за такую заступится, за такую маленькую? Вот если бы за индейку или, на худой конец, бройлерную курицу.
Он-то разок заступился. За такую же маленькую. Давно, очень давно, в- о ужас! - в тысяча девятьсот восемьдесят первом! Четырнадцать лет. А он и не успел понять - за что же, гражданин начальник?.. Тогда ее, маленькую, жутко третировали в комитете комсомола за "демонстративный отказ от общественных работ по оказанию помощи в уборке урожая подшефному совхозу". Ну и Глеб, как член бюро... А потом ему вдруг стало противно: за какую-то там картошку, с которой он и сам на третий день сбежал, правда, не выделываясь, как она, а под каким-то весьма благовидным предлогом, теперь делать страшно грозный вид над крохотной, пухленькой, отчаянно насупленной, с золотыми косичками, почти девчонкой. Ну высказала она вслух проректору все то, о чем все остальные только лишь думали... В общем, Глеб поддался настроению защитника слабых. И постарался вопрос замять. Она даже спасибо не сказала... А потом было Первое мая. Гм... Да, именно Первое мая.
Отмечать славный праздник единения всех трудящихся они начали по стойкой партийной традиции, еще тогда ничего не зная про Вальпургиеву ночь, с вечера тридцатого апреля. Пили в общаге на Ломоносова. В комнате было накурено, как в аду. Совсем к ночи остались только самые закаленные. Каждый третий тост не чокались - в память о расстреле рабочей демонстрации в Чикаго. Каждый второй - за отсутствующих дам. Каждый первый - за что попало: за весну, за вовкину удачу, за победу глебова брата, за гения Тарковского... и Ломоносова тоже. Потом, совсем ночью, пошли, как настоящие каратисты, бегать по деревьям. Потом долго что-то кричали на четвертый этаж в комнаты девчонкам. Но войти не могли, так как после этого самого бега по деревьям и демонстраций растяжек у троих брюки разошлись от ширинки до пояса... Потом потеряли Вовку, искали- искали и вернулись спать под самый рассвет праздничного дня... Утром же, как лучшие из лучших на потоке, они, вместе с праздничным оформлением колонны, были доставлены к площади Восстания для прохождения по Красной площади в этой самой оформленной колонне Московского государственного университета им. Ломоносова.
Погода уже с утра испортилась. Солнце затянули беспросветные, серые облака, в промежутки между домами чувствительно продувало. Потом и вовсе мелко-мелко и гадко-гадко заморосило. Они, зябко невыспавшиеся, кутались плечами, ушами и затылками в свои болоньевые куртки, коченеющими руками придерживая сырые, тяжелые древки знамен и портретов "членов" Политбюро. Настроение было далеко не то, что с вечера... И тут наконец-то нашелся пропащий Володька. Он был очень даже заметно весел. Заметно. Пришлось грудью прикрывать его от пытливых взоров преподавателей, а Володька в благодарность откинул полы своего серого полупальто: там таились две чудные капроновые головки. Передав древки первокурсникам, они, дружно рассеявшись, так же дружно собрались у крайнего подъезда ближней арки. Пустили по три буля. Старые дрожжи возбудились, и потеплело. Когда вернулись в славные ряды комсомола, уже хотелось немного петь, можно даже и про вихри враждебные. Дождь усилился, а выступление колонны все оттягивалось и оттягивалось. Народу в накопителе Ленинского района все прибывало. Рядом с ними расположился чей-то духовой оркестр. Музыканты не спеша расчехлили свои блестящие на фоне общей серости инструменты, стали продувать их, прокашливаясь и отплевываясь. Мельчайшие капли через брови перетекали уже в глаза, по древку от кумача за рукава расползалась жидкая краска, ботинки только что еще не хлюпали... Но тут оркестр на секунду разом замер и зазвучал, запел, грянул и вспыхнул огненными протуберанцами вальс! Это был тот самый вальс Овчинникова из "Войны и мира", столь любимый мамой, звучавший у них дома с пластинки почти каждое воскресенье. И Глеб не мог не срефлексировать - звуки, знакомые с детства звуки выносили душу на воздух, нужно было кружиться, кружиться. Он сунул кому-то свой надоевший флаг и шагнул к девчонкам, вытирая красные ладони о штаны сзади...
Маленькая стояла... ну, она просто стояла с краю. Он и не видел ее до этого момента. Золотые, но теперь уже остриженные и выбивающиеся из-под шелкового платочка, чуть вьющиеся волосы. Пухлые блестящие губки. Ресницы длинные, живые, в мельчайших капельках дождя. Глеб подтянулся, щелкнул каблуками, тряхнул мокрой "кукушкой". Она, о чем-то очень по-девчоночьи смеявшаяся с подружками, недоумевающе повернулась. Их глаза встретились, уперлись в противостоянии. И она уступила. Оглянулась на оркестр, на смотрящих вслед Глебу парням, чуть скосилась на притихших девчонок. И, тоже подтянувшись, полуприсела, раздвинув воображаемые фижмы, и положила руку ему на плечо... Вокруг сразу стали расступаться, освобождая им круг. Оркестр набирал силу. Его трубы мягко сверкали и отражались во множестве мелких, дрожащих под падающими каплями лужицах. Вальс вкрадчиво обнял, отделив размытостью всех, кто не попал в замкнутый круг их рук и плеч. И понес по набирающей восторг спирали, все быстрее и все выше вознося от этой черной блестящей мостовой, от мокрого, озябшего в сыром ветре оркестра, от подозрительно внюхивающихся преподавателей и от восхищенных подружек. И даже от чикагских рабочих... Глаза в глаза, дыхание в дыхание... Да как же он раньше ее не видел? Где же она пряталась? Она очень даже неплохо вальсирует - откуда? Это же вам не диско?.. А, собственно, плевать. Такой восторг, восторг, полет...