Пушкин ad marginem - Арам Асоян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для пушкинской гениальности, как и для мусического дара Данте было характерно соотношение любого жизненного фрагмента с целостностью бытия, с его целеполаганием. Выход за пределы «конечного» существования, трансцендирование социально-исторического смысла в то измерение, где обнажался символ человека[364] – основная особенность творческих дерзаний обоих поэтов. Они оба были пловцами за «Геркулесовы столбы».
Вместе с тем Данте впервые явил то, что европейская античность изображала совсем иначе, а средневековье не изображало вовсе: явил образ человека в полноте его собственной исторической природы[365](Э. Ауэрбах). То же самое предъявил своему читателю родоначальник новой русской литературы А. Пушкин.
Маргиналии к пушкинским текстам
1. Кому принадлежит история?
А. Exegi monumentum
Я памятник воздвиг нерукотворный,К нему не зарастет народная тропа,Вознесся выше он главою непокорнойАлександрийского столпа (III, 373. – I)[366]
В своем посвящении императору Александру Павловичу автор «Истории государства Российского» Н. М. Карамзин писал: «…История предает деяния великодушных царей, и в самое отдаленное потомство вселяет любовь к их священной памяти. Примите милостиво книгу, служащую тому доказательством. История народа принадлежит Царю»[367]. В Записке «Мысли об „Истории государства Российского“ Н. М. Карамзина» будущий декабрист Никита Муравьев, один из основателей «союза Спасении» и член Верховной думы «Северного общества», возражая великому историку, утверждал: «История принадлежит народам. В ней находят они верное изображение своих добродетелей и пороков, начала могущества, причины благоденствия или бедствий (…) Каждый имеет право судить об истории своего отечества»[368].
Пушкин Записку Муравьева хорошо знал. Она написана не ранее июня 1818 г. И, видимо, распространялась в списках[369]. Упоминание о ней встречается в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях» поэта, напечатанных в «Северных цветах» на 1828 год». Имя Никиты Муравьева скрыто под криптограммой «Н». Нельзя не отметить гражданского мужества Пушкина, которое было необходимо для обращения к памяти и трудам государственного преступника.
В письме Н. И. Гнедичу от 23 февраля 1825 г.(время работы над Борисом Годуновым») Пушкин из Михайловского писал в Петербург: «История принадлежит Поэту»[370]. Возможно, пушкинское высказывание восходит к статье Д. Дидро «Бессмертие», опубликованной в восьмом томе знаменитой «Энциклопедии», где ее автор отмечал: «Без гласа поэта и историка, проникающего через времена и пространства и сообщающего их всем векам и народам, имена проходят вместе с царствами»[371]. Между тем слова Пушкина выражают его глубокое убеждение и отсылают не столько к «Энциклопедии», сколько к Н. Карамзину и Н. Муравьеву. Но, кроме прочего, пушкинская мысль важнейший ключ к «Памятнику» (название стихотворения в редакции B. А. Жуковского), а именно, к этим стихами:
Вознесся выше он главою непокорнойАлександрийского столпа.
Александрийский столп воздвигнут в день тезоименитства Александра Первого 30 августа 1834 г. Это была эпоха, когда в связи с возросшей ролью общественного мнения и необходимость его консолидации вокруг какой-либо национальной идеи или государственного лица вновь возникает интерес Европы, после многовекового забвения, к сооружению общественных монументов, триумфальных арок, обелисков, колонн[372]. Подобные мемориалы воплощали, – чаще, в символическом духе, – идею торжественных свершений, утверждали идеологическую или национально-патриотическую концепцию минувших событий и выдающуюся в них роль исторического лица. Таким монументом и был александрийский столп. Не случайно у современников Пушкина он ассоциировался с Вандомской колонной, поставленной в Париже в 1806–1810 гг.; вершину колонны венчала статуя Наполеона в тоге римского императора и с Никой на ладони, что давало основание колонну на Вандомской площади называть «Наполеоновым столпом»[373]. В этом свете небезынтересно, что высота Александрийского столпа на полтора метра выше 46-метровой Вандомской колонны[374]. Ее официальное название – «Памятник Великой армии», но оно лишь легкая завеса для прикрытия истины, что колонна поставлена во славу победоносного Бонапарта. Его как триумфатора встречали в 1800-е гг. в Страсбурге, Берлине, Вене, Дюссельдорфе и возводили наспех в честь великого полководца «архитектурные декорации, оснащенные аллегорическими атрибутами»[375]. Подлинным смыслом таких сооружений было знаменитое «Государство – это я», а в данном случае – «Франция – это я!». Идеологический максимум Александровской колонны был близок этой идее с той лишь разницей, что формулировался несколько иначе: «История – это я». В этом отношении любопытна в пушкинском журнале рецензия Гоголя на книгу «Исторические афоризмы Михайлы Погодина» (М., 1836), где рецензент сравнивал историю со статуей (!!!): «Историю, писал он, – надо восстанавливать (restarare) как статую, найденную в развалинах Афин…»[376]. Другое свидетельство подобной концепции Александрийского столпа – стихи И. С. Тургенева:
Из недра скал гранитных преогромныхРукою мощной он исторгнут былЗатем, чтоб Александра незабвенныхОн дел позднейшему потомству вспомянил[377].
Обобщающий смысл тургеневских стихов отвечал убеждению Карамзина, что «История принадлежит Царю». Но Пушкин придерживался иного мнения, и его стихи о «памятнике нерукотворном, что «вознесся выше» александрийского столпа, имеют прямое отношение к письму Гнедичу, где советы переводчику «Илиады» взяться после Гомера за древнерусские и другие исторические сюжеты он заканчивал мощным пуантом: «История народа принадлежит Поэту».
Размышления над пушкинской фразой, которая неизбежно связана не только с «Борисом Годуновым», но и другими историко-философскими сочинениями поэта, обращают наше внимание к его статье «Второй том „Истории русского народа“ Полевого», оставленной в черновике. Здесь Пушкин писал: «…провидение не алгебра. Ум человеческий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем» (VII, 144).
С этим замечанием согласуется другое, сделанное почти в то же время, осенью 1830 г.: «Драматический поэт, – размышлял Пушкин, – беспристрастный как судьба (…) Не он, не его политический образ мнений, не его тайное или явное пристрастие должно было говорить в трагедии, но люди минувших дней, их умы, их предрассудки. Не его дело оправдывать и обвинять, подсказывать речи. Его дело воскресить минувший век во всей его истине» (VII, 218).
Истина – сакраментальное слово в рассуждениях Пушкина о писателе, который пишет трагедию, вполне предавшись независимому вдохновению (Ibid). Еще в 1819 г. Поэт заявлял: «Учуся в истине блаженство находить…» (I, 359), а через три года в послании В. Ф. Раевскому появятся строки:
Я говорил пред хладною толпойЯзыком истины свободной».
(II, 120)Истина и независимость станут в этом стихотворении сопутствующими друг другу, неотъемлемыми друг от друга. Что же касается третьего элемента пушкинского историзма, то в отклике на «Возражение на статьи Кюхельбекера в «Мнемозине» Пушкин отметит: «…вдохновение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений, следственно к быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных» (VII, 41). Далее он скажет: «Вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии»[378], а в послании «Кн. З. В. Волконской» (1827) напишет:
Царица муз и красоты,Рукою нежной держишь тыВолшебный скипетр вдохновений,И над задумчивым челом,Двойным увенчанным венком,И вьется и пылает гений,Певца, плененного тобой,Не отвергай смиренной дани.
(III, 12)Так на гении замкнется круг понятий, предполагаемых пушкинским историзмом: если истина предусматривает независимое вдохновение, то оно, в свою очередь, мыслится как непреложное свойство гения; истина и гений оказываются звеньями одной цепи. Вот почему в ответ на благодарное письмо К. Ф. Толя от 26 января 1837 г. Пушкин напишет: «Гений с одного взгляда открывает истину, а истина сильнее царя, говорит священное писание» (X, 622). В этом контексте художественного историзма истина оказывается прерогативой поэтического гения, но поскольку она сильнее царя, то и «нерукотворный» памятник выше царского монумента. Подобная парафраза может означать лишь одно: история народа принадлежит поэту. Именно эта мысль претворена в завещании Пушкина и определяет важнейший пафос его программного стихотворения.