Большая земля - Надежда Чертова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или горы бы вдруг поднялись на пути суховею. Словно в тумане или на воображаемой картине видит Авдотья могучие навалы горного хребта, снежные вершины под самыми облаками. Пусть суховей остудил бы свой жар в горных снегах, а жито стояло бы золотое, наливное!..
Или сады. Не сады, а леса, темные, стройные, смолистые леса. Могучий бор стоит перед Авдотьей как живой. Она видела его, бродила по нему в детстве, горстями собирая духовитую землянику. Этот самый бор горел перед войной с немцами, и Авдотья тогда даже плакала — таким обидным казалось ей уничтожение великой земной красы.
Но не об этом думала теперь Авдотья. Ну, приволок бы суховей свой огненный хвост к тому могучему бору, опалил с налету крайние деревья-сторожа, полютовал над зеленой грядой — и надломил свою силу. Надломил бы силу, а до поля дошел бы смирным русским ветерком, и хлебушек стоял бы живой, нетронутый…
Авдотья выплакалась, намечталась, потом заставила себя успокоиться и отправилась в коммуну сажать в печь хлебы.
Весь день она молчала, раздумывая. И уже перед сном, когда осталась наедине с Николаем, сказала с тусклой усталостью:
— Препоны им никакой нету.
Николай удивленно поднял брови.
— Кому?
— Да ветрам горячим.
— Нету, — печально согласился Николай. — Какая же препона в степи?
Авдотья не сводила с сына пристального взгляда. Он ждал, недоумевая.
— По ту сторону от города река есть, Боровка называется, — тихо заговорила мать. — Она в бору течет. Бор-то, поди, знаешь?
— Ну?
— Которые деревни за бором-то живут, там, поди, суховея не боятся, а?
— Н-ну, может, и не боятся, — с сомнением проговорил Николай.
А потом так и вскинулся:
— Это почему же?
— Дерева не допустят пламень-то, на себя примут.
— А-а…
Николай задумчиво глядел прямо в исхудавшее лицо матери. Потом усмехнулся:
— Что ж, иль думаешь ехать в ту деревню? К чему говоришь?
Авдотья, словно и не слыша, быстро перебила его:
— А тот бор человеком саженный.
— Ну-у?
— Старики говорили.
«Чего манишь?» — чуть не закричал Николай. Но сдержался, и только в глазах его мать прочла выражение упрека и боли. Бор… река… Сейчас, в горячей степи, это, скорее всего, на сказку похоже или на песню!
— А может, и сказку сказывали старики-то, — совсем тихо прибавила Авдотья и низко опустила голову.
— Эх ты, маманя… — только и произнес Николай.
Он видел, как лицо матери зарделось от смущения.
Нет, не остановить беду сказками: надо, верно, грудью встречать.
Не было такого дня, чтобы на полях не побывали один за другим все коммунары. Засуха делала свое страшное дело. Озимые уже поспевали, но какое же это было немощное поле, словно вытоптанное табуном диких коней! Колос от колоса не слышит голоса. И какие колосья: тощие, ломкие и торчат прямо, устремив острия вверх, — пустые…
Все еще ждали дождя, все еще говорили о дожде, который должен спасти озимый хлеб. Но про себя каждый думал, что и пшеничку едва ли теперь спасешь. В озими еще была какая-то сила, прибереженная с осени. Яровое же поле казалось еще чернее озимого: пустое поле!
Глава пятнадцатая
Пришло время, и коммунары принялись за уборку ржи. На полях всюду стояла знойная тишина, не было слышно стрекота жнеек. Какие там жнейки! Даже серп висел за плечом без дела: только в низинках рожь срезали серпом, а всюду попросту срывали колоски руками.
Коммунары волновались и шумели от мала до велика. Один только валяльщик Климентий наглухо затаился и помалкивал. Его Ксюшка дважды слетала в Утевку, — должно быть, к родичам, в свою избу. Кузнец был мрачен и часто вопрошающе взглядывал на председателя. Легко было догадаться, как точила беднягу жена и сколь тяжко ему было сознавать, что кузница, «струмент» и умелые руки мастера ничем не помогут семье, если разразится голод.
Дилиган всюду словно тень ходил за председателем, тихий, горестный донельзя. Он все порывался что-то придумать, посоветовать. А то начинал вдруг говорить о каких-то необыкновенных машинах, поливающих поля. И замолкал на полуслове, понимая, что такими побасенками может только растравить людей.
Павел Васильевич держался спокойно, мужественно, работал изо всех сил, делая вид, что ничего не случилось. Но и он, оставаясь с Николаем с глазу на глаз, качал своей кудлатой головой, ожесточенно курил цигарку за цигаркой и советовал одно: держаться и держать в руках людей.
А среди женщин шли неутихающие споры, иногда же и прямая свара. Кричали все об одном — о дележе тощих запасов. Каждый лишний фунт зерна теперь весил слишком много, чтобы мирно отдать его в другие руки. Особенно несправедливым казалось, что счет шел на души и что «многодушные» получат больше хлеба.
Николай видел: коммуна зашаталась. Как-то бессонной ночью он написал письмо Степану, поднял на рассвете быстроногую Дуньку и послал ее в волость. К вечеру девушка вернулась. Усталая, вся пропыленная, она, отведя Николая в сторону, шепнула:
— Сказал, приеду.
— Спасибо, Дуня, — порывисто поблагодарил Николай.
Для себя он теперь решил: быть председателем до последней минуты. Если доведется уезжать отсюда, все равно будет он в ответе за дело, за людей. До самой утевской околицы будет в ответе, а там… Он и сам не знал, что будет «там».
Погруженный в раздумья и заботы, Николай и не замечал, как трудно приходится матери. Авдотья по неписаному уставу стояла в центре женских споров и перекоров. К ней шли коммунарки со всем, что накипело у них на душе: и с плохим, и с хорошим, и с руганью, и с плачем. Шли скопом и каждая в отдельности.
Сколько раз Авдотья, каменея лицом, выслушивала слезливые ругательства кузнечихи и злые крики Ксюшки! И все-таки ответить на это было куда легче, чем на настоящие сиротские слезы.
Как-то темным вечером, уложив спать своих ребятишек, к Авдотье пришла Мариша. Она притворила дверь, степенно села на скамью.
— Пайку, сказывают, на детей не дадут, Авдотья Егорьевна, — хрипло проговорила она и облизнула сухие губы. — Или вовсе немного. Куда я теперь с оравой-то? Гляди на них, майся. Сама бы два раза согласилась помереть, не то что. Талану мне в жизни нету.
— Николай говорил, что насчет пайки будем, значит, все вместе решать. Ты поменьше слушай, — успокаивала ее Авдотья.
Мариша опустила голову, вытерла глаза кончиком платка.
— Ты поплачь, поплачь у меня тут, — мягко добавила Авдотья. — А на людях крепче стой. Все знают, как ты работала.
Настоящего утешения Марише, конечно, не могло быть: это хорошо понимали обе.
В другой раз прибежала всполошенная Дунька. Девушка оглянулась, нет ли Николая или Натальи, и с плачем заговорила:
— Тятя сказал — уедем мы отсюда! Не хочу я в Утевку! А тятя говорит — придется. Он и сам чуть не ревет. Теперь он кто будет в Утевке-то? Последний бедняк, никто. Опять на поденку к Клюю или к Дегтю идти, спину гнуть да на сухой корке сидеть.
— Хорошо бы и корка-то была… — сурово прервала ее Авдотья.
Девушка выпрямилась, губы у нее дрожали, по щекам ползли слезы.
— Ну вот. А ты говорила — моя доля другая будет.
— Эх, Дуня… — только и промолвила Авдотья, тяжело опустив голову.
Девушка, увидев, что сама Авдотья упала сердцем, совсем потерялась, затряслась. Авдотья молча притянула ее к себе, принялась гладить вздрагивающую голову, — только материнской лаской и можно было ответить Дуньке.
Сумрачной, словно погасшей ходила и Наталья. Она старалась угодить мужу: приберечь кусок повкуснее, дать почище рубаху, поласковее приветить. Николай только благодарно взглядывал на нее, но тотчас же снова становился суровым и озабоченным. Он исхудал, осунулся, на загорелом скуластом лице тревожно блестели синие глаза.
Как-то задержался он в поле допоздна, все давно уже были дома. Авдотья с Натальей ждали его в темной комнате, обе молчаливо тревожась.
— Жизнь-то моя только началась, — медленно сказала Наталья, — а уж и кончается. Николюшка-то неживой ходит.
— Тяжело ему сейчас, — не сразу ответила Авдотья. — Каждый за себя болеет, он — за всех. А жизнь, Натальюшка, еще долгой покажется: всякого хлебнешь.
Николай неспроста задержался в поле. Он собрался было домой, как вдруг к нему подъехал верхом Ремнев.
Разнуздав коня, Степан пустил его по стерне подкормиться.
— Поговорим, что ли, — сказал он, устало опускаясь прямо на землю. — Какие тут дела у тебя?
Николай ответил не сразу. Глядя на хмурое лицо секретаря волостного комитета партии, на его твердо сомкнутые сухие губы, в его серые пристальные глаза, он вдруг почувствовал, что сейчас у него, у Николая, нет на земле роднее и лучше этого верного друга, надежного и в радости и в беде. Этому можно сказать все, до конца, даже об одиноких своих страшных думах.