Сны в руинах. Записки ненормальных - Анна Архангельская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спенсер! – со злобной, некрасивой весёлостью окликнул я. – Будешь смеяться, но это, видимо, тебе, – и швырнул ему конверт.
Никогда раньше я не называл Расти по фамилии, и только в эти два дня, сознательно подчёркивая лишь служебную, вынужденную необходимость общаться, я изобрёл этот новый способ унижения. Он хладнокровно пережидал все мои выходки, может быть, рассчитывая, что я всё-таки перебешусь, а может, тем своим признанием разорвав нашу дружбу ещё прежде, чем это сделал я. Так или иначе, но он был убийственно, гнусно спокоен всё это время. Будто вовсе не испытывал ничего похожего на чувство вины, совершенно не обращая внимания на моё хмурое, безмолвное обвинение в предательстве. Он не ходил за мной как верная собака, не пытался поговорить и объяснить, не оправдывался и не извинялся. А я жаждал его извинений, выдумывал их за него, ждал их, хоть и знал, что капризно не приму их тотчас же, что оттолкну его немедленно при первой же попытке реанимировать нашу дружбу.
Но Расти молчал и отстранялся. А я злился, изнывая от невозможности дать выход этой злости, освободиться от неё, забыть и простить тот разговор, наплевать на всё сказанное и сделанное когда-то давно и снова протянуть ему руку… И это неожиданное письмо из прошлого могло бы стать поводом начать переговоры. Но Расти вернул мне этот ультиматум безразлично и тайно, избегая любых разговоров. Он будто решился разом изувечить все мои нервы, ничего не оставляя на потом.
Вечером я обнаружил этот запечатанный, всё так же таинственно что-то обещавший прямоугольник конверта на своей кровати. Сердце вдруг ударило очень больно, словно ошиблось и натолкнулось на грудную клетку. И неожиданно чётко и ясно вспомнилось: она сидела и смотрела, насмешливо вздёрнув углы губ, и бесовские жёлтые искры вспыхивали в её сумеречных дымчато-зелёных глазах… После я привык к этой её манере неотрывно следить, контролируя каждое движение, молчаливо выпытывать что-то из глубин самого сердца, минуя разум и звуки слов. Что пыталась она прочитать во мне, вот так чуть наклонив голову, пряча прищуром грустную иронию?.. Когда-то меня смущала её неподвижность и сдержанность, её задумчивая улыбка. Но вместе с тем как будто и нравилась эта внезапная прямота взгляда из-под бровей, и неизменно возникающее следом мгновенное чувство какой-то парадоксальной, неосознанной, неведомо чем рождённой вины… И этот тёмный сгусток отчаяния, всегда живший где-то в зрачке, прячущийся и выжидающий каких-то слов и признаний… И тайное, будто запретное движение губами перед поцелуем…
Я зло сгрёб конверт, грубо сминая, швырнул, не оглядываясь и не целясь, куда-то за спину, в сторону койки Расти. Дурдом, творившийся в моей душе, начинал всерьёз меня пугать. Почему теперь, через столько лет, глядя на конверт с кружевом почерка Венеции, я вдруг вспомнил ту женщину? Первой приоткрывшей передо мной мир страсти и чувственных восторгов…
– Твоему сердцу ещё многому придётся научиться, – сказала она мне когда-то, печально улыбаясь.
И похоже, была права. Как ни старался я избежать этих уроков, страшась боли и ран той жуткой, причудливой и восхитительной науки, но моё сердце снова и снова попадалось в какие-то капканы, настигалось когтистыми лапами эмоций, приучалось выживать в изменчивом и жестоком мире чувств…
XVI
Это был один из немногих действительно странных периодов моей жизни. Мне только-только исполнилось 16 – самый пик взросления, оголтелого стремления к самостоятельности. Некое перепутье в формировании личности, раздираемое гормонами и противоречиями, ясное и глупое понимание то собственной исключительности, то закомплексованной ничтожности…
Я с трудом уживался тогда в приюте. Не в силах усмирить свой характер, всюду натыкался на конфликты и проблемы, ссорился по пустякам и нарывался. Знакомство с Вегасом и Расти давало мне чувство тайного, упоительного превосходства, недоступного, как мне казалось, никому другому, – будто некую власть, скрытно волнующую душу. И я наглел и дерзил всем и каждому, сознавая эту весьма невнятную силу за плечами. Но, поднимая мою гордыню до каких-то совершенно невероятных высот, эта сила никак не могла защитить меня в стенах приюта. И мне всё труднее было мириться с вынужденной, унизительной серостью моего положения там, всё сложнее было укрощать свой нрав, неуёмный и рискующий навлечь на меня всё больше неприятностей. Тихое брожение таких же несостоявшихся, лишь приноравливающихся к миру и друг другу темпераментов, иногда накалялось до тревожной отметки, и жить в этом коллективе более или менее комфортно становилось непосильной задачей.
По своей давней привычке я искал способ сбежать из этой затхлой, давящей морально атмосферы. И когда на пороге приюта объявилась та приятная пара, я даже обрадовался. Почему эти успешные, симпатичные люди хотели взять парня вроде меня, вместо какого-нибудь милого, восторженно-радостного малыша, меня тогда мало интересовало. Такое часто бывало – взрослые игры, вроде ухода от налогов, погони за пособиями и надбавками, билетик в рай за копеечное, не требующее больших усилий милосердие… Да мало ли ради чего разбирают детей из приютов! И с относительно взрослым, вполне самостоятельным парнем проблем и ответственности заметно меньше, чем с вопящим по ночам, капризничающим и не умеющим о себе позаботиться детёнышем.
В этой новой семье мне сразу понравилось. Небольшой, но весь какой-то уютный дом, своя комната, – а я даже не помнил, когда у меня была такая роскошь. Очередные «родители» – супруги МакКинтайр – оказались удивительно вежливыми, не лезли без надобности с задушевными беседами, не пытались намекать на приевшиеся семейные ценности. Мягко и ненавязчиво показали дом, вскользь упомянули несколько правил, которые нежелательно было нарушать, и оставили меня в покое. Оглядываясь на самого себя в то время, могу сказать, что, пожалуй, не был очень уж трудным, агрессивным в охоте за самостоятельностью подростком. На фоне своих ровесников – бунтарей и задир, гордящихся психованной злостью, – я был даже воспитан, прекрасно понимая, что несоблюдением элементарных норм приличия, каких-то довольно простых, но принципиальных правил, я вредил только самому себе и никому больше. Привычно и умело я прятал свои разгульно-бесноватые эмоции, старательно скрывался за почтительной, заученной вежливостью, предпочитая жить двойной жизнью, выпуская себя настоящего на ночные прогулки, как оборотня. И мне, и другим так было проще, и потому с новыми опекунами мы как-то быстро сошлись, и мне они даже приглянулись своей прохладной, отстранённой тактичностью. В школе тоже всё было неплохо, и хоть я еле-еле вытягивал на средний балл, моих «родителей» это не особенно заботило. Всё очень удобно и деликатно списывалось на стресс, психологию и адаптацию. Лень пояснила бы гораздо проще и эффективней, но моё новое окружение оказалось на диво обходительным, избавив мои уставшие, истрёпанные гормонами нервы от ненужных моральных наставлений.
Первые подводные камни обнаружились совсем не скоро. На каникулах меня не отпустили в летний лагерь, куда собрался почти весь класс. Не скажу, что я расстроился оттого, что не мог поехать на этот сомнительный, абсолютно неинтересный отдых. Просто не разрешили мне ещё прежде того, как я высказал какое-либо пожелание в принципе туда поехать, – слишком поспешно и суетясь, будто опережая мои вопросы своими аргументами. И эта спешность отказа на несуществующую просьбу, странные, с ноткой даже какой-то паники уговоры и запреты аврально подняли мою подозрительность. И хотя всё это не менее энергично и активно заштриховали моей же плохой успеваемостью в школе, мой врождённый инстинкт внимательности к мелочам – натренированный и бдительный – не давал мне успокоиться. Почти ничего не изменилось, кроме того, что вместо школы я теперь полдня проводил дома, вынужденно и бесполезно таращился в книги, прилежно делая вид, что подтягиваю учёбу. Смысла в этом не было никакого, так как мои безрадостные оценки объяснялись исключительно стремлением расслабиться, отдохнуть от осточертевших уроков, которыми я промышлял в приюте, делая за других домашние задания и всяческую бесконечную письменную дребедень, так необходимую учителям в школах. В том бездомном, дёрганом сборище это обеспечивало мне некоторое спокойствие жизни, а потому я привык плевать на собственные оценки, уже давно не соответствовавшие реальности моих познаний. И теперь я томился, перечитывая давно известное и выученное, порционно радуя своей «внезапно проснувшейся» сообразительностью.
Заигравшись в роль моего репетитора, милая миссис МакКинтайр стала как будто раскованней, дружелюбней, чаще смеялась, и всё яснее замечалось в этой весёлости что-то невнятное и не совсем естественное. Иногда, выдумывая мелкие поручения, в которых ей необходима была моя помощь, она как будто смущалась этих вполне обоснованных просьб, как будто бы требовалось ещё какое-то дополнительное оправдание, и она многословно пыталась его найти. Моё любопытство оживилось и насторожилось от этой её общительности, потребности быть поближе ко мне. В ход шли почти любые предлоги, и эта скромная «материнская» забота всё отчётливей пахла вовсе не родственными чаяниями тонкой женской души.