Китай-город - Петр Боборыкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Капитошка!..
— Пожалуйста, без тривиальностей! Ваша родня, вы, весь этот люд… я не хочу входить в разбирательство. Садитесь, говорят вам. Я не могу говорить, когда вы мечетесь из угла в угол.
Евлампий Григорьевич сел у ног ее. Глаза его все еще сохраняли растерянное выражение. Он был ей жалок в эту минуту, но она на него не смотрела; она опустила глаза и прислушивалась к своему голосу.
— Страдать из-за вас я не намерена, — продолжала она, выговаривая отчетливо и не торопясь, — не перебивайте меня!.. Не намерена, говорю я. Вы не можете доставить жене вашей ни почета, ни уважения. Я ли не старалась сделать из вас что-нибудь похожее на… на то, чем вы должны быть?.. Ничего из вас не сделаешь… Вы не стоите ни забот моих, ни усилий… Но я еще молода, Евлампий Григорьевич, я не хочу нажить с вами чахотку… Вы скомпрометировали мое здоровье. У меня была железная натура, а теперь я чувствую падение сил… Разве вы стоите этого!
— Марья Орестовна… Машенька!..
Слезы готовы были брызнуть из глаз Евлампия Григорьевича.
— Не перебивайте меня!.. Вы понимаете, что я говорю?
— Понимаю-с!
— Я жить хочу… Довольно я с вами возилась. Я решила третьего дня ехать на осень за границу, на юг… А теперь я и совсем не хочу возвращаться в эту Москву.
— Как-с?
В горле у него перехватило.
— Очень просто. Не желаю. Вы должны же наконец понять, что не могу я теперь иметь приемы, когда мы с вами сделались притчей всего города.
— Да помилуйте-с… Марья Орестовна, матушка!
— Дайте мне кончить.
— Мы их в арестантскую упечем!
— Ха, ха!.. Предоставляю это вам самим… Но меня здесь не будет. И вы этого сами должны желать, если у вас есть хоть капля уважения к моей личности.
— Уважение?.. Любовь моя!..
— Не надо мне вашей любви! — гадливо остановила она его и провела ладонью по своему колену. — Ваша любовь — тяжелый крест для меня!
Он замолчал. Щеки его потемнели, глаза стали мутны.
— Я вас предупреждаю, Евлампий Григорьевич, что я еду из Москвы. Я не могу выносить этого города, я в нем задыхаюсь.
— Как вам угодно… ведь и я… что же в самом деле, и я могу освободить себя…
— То есть как это? — насмешливо спросила она. — Желаете за мной последовать? Нет-с, — протянула она. — Вы можете оставаться… Мне необходим отдых, простор… Я хочу жить одна…
— До весны, значит?
— И весну, и лето, и зиму… На это я имею полное право. Как вы будете здесь управляться — ваше дело… И без меня все пойдет, потомственное дворянство вам дадут, Станислава 1-й степени, а потом и Анну.
— Нешто мне самому?
— Пожалуйста… вы для этого только и живете.
— Не грех вам? — вырвалось у него. — До сих пор… на вас молился…
Марья Орестовна опять провела ладонью по своему колену, и нижняя губа ее выпятилась.
— Очень хорошо, — перебила она, — мы оставим это. Вы знаете теперь мое желание — мое требование, Евлампий Григорьевич. И до сих пор вы не подумали об одной вещи…
— О какой? — пугливо и скорбно спросил он.
— О том, что ваша жена не может распорядиться пятью копейками.
— Что вы-с? Христос с вами!
Он вскочил и всплеснул руками.
— У нее ничего нет. Вы ей даете, что вам угодно, на ее тряпки… Все ваше…
— Помилуйте, Марья Орестовна!
— Но это факт. Вы, Евлампий Григорьевич, не понимали моей деликатности. Но пора понять ее… Десять лет прожить!..
И она в нос засмеялась.
— Вот что я хотела вам сказать. Не удерживаю вас. Вам пора по делам. Мои слова — не каприз, не нервы… Я еду через неделю. Остальное — вы понимаете — ваша обязанность.
Марья Орестовна закрыла глаза. Все, что душило ее мужа, осталось у него в груди. Он встал и боком вышел из будуара. Он боялся, что если у него вырвется какое-нибудь возражение, раздадутся истерические крики.
В будуаре все смолкло. Марья Орестовна открыла сначала один глаз, потом другой, повернула голову, оглянулась, встала и позвонила.
Берта принесла ей черное шелковое платье, ее «мундир», как она называла.
XXIV
До кабинета Евлампий Григорьевич шел чуть не целых пять минут.
Едет она на зиму, на год, навсегда… Ну, может, смилуется… А то и соскучится?.. Но не в этом главное горе. Что же он-то для Марьи Орестовны? Вещь какая-то? Как она рукой-то повела два раза по платью… Точно гадину хотела стряхнуть… Господи!..
Голова у него закружилась. Он был уже на галерее и схватился рукою о карниз. Подбежал ливрейный лакей.
— Воды прикажете? — тревожно спросил он.
— Нет, не нужно, — выговорил с трудом Нетов.
Ему стало стыдно. Люди подумают, что у него с женой вышла история, что его выгнали.
— Вели подать карету, — приказал он и прошел в кабинет.
Там он опрыскал себе голову одеколоном с водой, взял чистый платок и торопливо спустился с лестницы.
Только что дверца кареты захлопнулась и вороные взяли с места, из-за угла, от бульвара, показалась пролетка. Евлампий Григорьевич узнал Палтусова и раскланялся с ним.
"К нам", — подумал он, и впервые что-то у него екнуло в груди. Он не знал ревности, не смел ее знать, да и жена его так со всеми «ровно» держала себя, что никакого подозрения он иметь не мог. Ездили к ним молодые, и средних лет, и пожилые мужчины, военные, чиновники, предводители дворянства, писатели, пианисты, художники, профессора, всякие умные люди… Марья Орестовна только умных и принимает… Этот Палтусов стал недавно ездить. Обедал и запросто. У них многие так обедают. К нему почтителен больше других, обо всем солидно толкует с ним, ловко, не стеснительно. Такого молодого человека следовало бы всячески поддержать. И в дела бы не мешало ввести. С Марьей Орестовной держится степенно. Разве когда один останется… Да что же это он спрашивает? Кто он для нее? Вещь, самая тошная… Обеспечь ее!.. Следует… Говорит, что любит, а не догадался в десять-то лет положить на ее имя в банк… Проценты бы наросли… Деликатности-то ее не понимал. Довел до того, что она сама должна была сказать: "пятью копейками распорядиться не могу".
Угрызения заслонили в душе мужа все другие чувства. Он забыл, куда он едет, зачем, что ему надо говорить, чем распоряжаться… Он был близок к нервному припадку.
Его не жалела жена. Берта подавала ей разные части туалета. Марья Орестовна надевала манжеты, а губы ее сжимались, и мысль бегала от одного соображения к другому. Наконец-то она вздохнет свободно… Да. Но все пойдет прахом… К чему же было строить эти хоромы, добиваться того, что ее гостиная стала самой умной в городе, зачем было толкать полуграмотного "купеческого брата" в персонажи? Об этом она уже достаточно думала. Надо по-другому начать жить. Только для себя…
Через все комнаты дошел звонок швейцара. Он дернул два раза — гости.
Это, наверно, Палтусов.
— Поскорее, Берта, застегивайте, — выговорила Марья Орестовна, озираясь на дверь в кабинет. — Хорошо, я теперь сама… Скажите, чтоб провели в кабинет.
Берта вышла. Марья Орестовна застегнула сама остальные пуговки. Их было множество — и на груди, и на боках, и на рукавах. Она стерла с лица пудру и поправила голубую косыночку, стягивавшую ей голову над косой. С лицом ей труднее было поладить. Оно не расправлялось. Попробовала она улыбнуться — выходило и кисло и фальшиво. А она не хотела этого… Лучше пусть лицо будет расстроено.
Палтусов — друг… Остальные не понимают ее, а этот скоро понял, без всяких особенных излияний с ее стороны.
Как-то он одобрит ее план?
В кабинете шаги, смягченные ковром, остановились у письменного стола.
— Сейчас будут-с, — послышался голос лакея.
XXV
Палтусов стоял лицом к двери в будуар, откуда вышла Марья Орестовна. Он оделся во все черное. От этого его белокурая голова с живописной бородой много выигрывала. Ни на чьем стане не останавливались так глаза Нетовой, как на его складной фигуре в прекрасно сшитом сюртуке.
Они улыбнулись друг другу по-приятельски. Но Палтусова эта женщина не привлекала. Ему не нравились ни ее черты, ни выражение, ни тон, ни как она одевается. Он признавал ее ум, выдержку, искусство, с каким эта купчиха вышколила своего Евлампия Григорьевича и завела у себя «салон». Но она его скорее раздражала. Никогда он не встречался с такой рассудочной, бессознательно себялюбивой женской натурой. Так по крайней мере казалось ему. По доброй воле он ни за что бы не взял ее в любовницы. В теле он считал ее гораздо рыхлее и болезненнее, скептически относился к ее бюсту, хотя и видел на вечерах, что плечи у нее красивы. Около нее он ни разу, даже оставаясь наедине, не испытал никакого приятного волнения, не полюбовался искренне ни туалетом ее, ни лбом, ни изящной линией головы. Полное равнодушие чувствовал он в те минуты, когда она не производила в нем надсады своим «подстроенным» разговором, худо скрытым тщеславием, умничаньем, сухой злоязычностью, которая в женщинах была ему противнее всего. В его глазах она говорила, думала, двигалась "на пружинах".