Тишина - Юрий Васильевич Бондарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он повернулся, увидел перед собой увеличенные глаза Нины и крупными шагами вышел в переднюю, решительно перешагнул через кучу галош, женских бот, сорвал с вешалки шапку; в этот миг оклик из комнаты остановил его:
— Сергей, подожди! Подожди, я говорю!
Нина выхватила у него шапку, спрятала за спину и вся подалась к нему, загораживая путь к двери.
— Подожди, подожди! Ты только подожди…
— Ты хочешь помирить меня с ним? — грубо выговорил Сергей. — Зачем? Для чего, я спрашиваю?
— Я ничего не хочу, — сказала она.
— У нас с тобой прелестные общие знакомые! Но тебе придется выбирать.
— Что выбирать?
— Знакомых.
— Но ты не должен…
— Ты не должна! Но тебе придется выбирать. Не хочу понимать твоей доброты ко всякой сволочи, — жестко сказал он, выделяя слово «доброты», и рывком потянул шинель со спинки стула, заваленного грудой пальто.
Она по-прежнему держала шапку за спиной и, теперь не останавливая, удивленно и прямо глядела на него, покусывая губы.
Он повторил:
— Тебе все ясно?
Она молчала.
— Дай, пожалуйста, шапку, — сказал он и неожиданно для себя сделал шаг к ней, сразу отдалившейся и как бы ставшей чужой, с силой притянул ее к себе. — Пойдем со мной или оставайся! Слышишь? Не хочу, чтобы ты оставалась здесь. Ты это понимаешь?
— Ничего не слышу, ничего не вижу, где мои галоши? — раздался предупреждающий голос, и Сергей, недовольный, обернулся к вышедшему в переднюю Константину. — Я с тобой, Сережка, — пробормотал он, деликатно вперив взор в потолок. — Потопали. Разбит выпивон вдрызг.
— Костька, подожди там! Если нетрудно — выйди!
— Ясно, — с досадой щипнув усики, Константин, однако, насвистывая, поспешно прошел в комнату, тщательно закрыл за собой дверь.
— Ты будешь раздумывать? — И Сергей резко притянул ее за плечи. — Ну?
— Это все? — спросила она.
— Где твое пальто?
— Вон там…
Отпустив ее, он с непонятной самому себе грубой уверенностью начал снимать, кидать на тумбочку, на спинку стула холодноватые чужие пальто, и в этот момент послышался сзади сдавленный смех — Нина, прислонясь затылком к стене, уронив руки, странно, почти беззвучно смеялась, говорила шепотом:
— Они останутся здесь, а я… Просто девятнадцатый век! Тройка, снег, новогодняя ночь… Ты понимаешь, что делаешь? Вон там мое пальто, Сережа…
Он выдернул из тесноты одежды на вешалке ее пальто и, помогая одеться, увидел на ее шее, над шерстяным воротом свитера, светлые завитки волос и, до спазмы в горле овеянный какой-то всепрощающей мучительной нежностью, прижался к ним губами.
— Нина, быстрей!
— Хорошо. Иди вперед, я закрою…
Она с таинственным видом пошла на цыпочках, щелкнула замком, пропустила Сергея вперед на лестничную площадку, и здесь, исступленно обнявшись, они несколько секунд стояли и целовались в тишине под неяркой, запыленной лампочкой перед дверью. Дом праздновал. Где-то под ногами, на нижнем этаже, приглушенно звучала музыка.
— Идем…
— Быстрей! Внизу тройка, медвежья полсть и бубенцы!
Тихо смеясь, она схватила его за руку, они ринулись вниз, перепрыгивая через обшарпанные ступени лестницы, наполняя лестницу гулом, и только на первом этаже, не освещенном лампочкой, Нина, переводя дыхание, едва выговорила, наклоняя голову Сергея к своему лицу:
— Куда ты хочешь меня вести?
— А ты куда хочешь?
— Куда ты.
15
Константин вернулся на рассвете — уже серели окна, — пошатываясь, ощупью поднялся по лестнице спящей квартиры, с пьяной осторожностью открыл дверь в свою комнату; не зажигая света, долго пил из графина воду жадными глотками. Затем упал на диван, не сняв костюма, лежал неподвижно в темноте, его отвратительно подташнивало, и он не скоро уснул.
Проснулся поздним утром — болело, ломило в висках, мерзкий, пороховой вкус был во рту.
— Э-э, идиот! — сказал он вслух, поморщась, будто был в чем-то смертельно виноват.
Угнетало его, не давало покоя то, что остаток ночи провел в совершенно незнакомой компании — возвращаясь после встречи Нового года домой, неожиданно вспомнил адрес Зои, с которой познакомился недавно, поехал на окраину Москвы. Там, в чужой компании, много пил, ругался с хмельными крикливыми парнями, потом вывел робко отталкивающую его Зою в переднюю, целовал ее шею, грудь сквозь расстегнутую кофточку, и она говорила ему, что сейчас не нужно, что сюда войдут, а он убеждал ее куда-то вместе поехать.
«Что я там наделал? Что я там натворил?» — ворочаясь на диване, стал вспоминать Константин, но помнил лишь смутные лица этой чужой компании, крик, хохот, ощущение своих плоских, тогда казавшихся блистательными острот, и эту переднюю, испуганно сопротивляющиеся глаза Зои, ее испуганный шепот: «Костенька, потом, потом…»
«Что я наделал, что наговорил, идиот в квадрате! Зачем? — подумал он, испытывая брезгливость к себе, ко всему тому, что было в конце ночи. — Зачем я живу на свете таким непроходимым ослом? Именно ослом, животным!..»
С наслаждением уничтожая себя, он сам казался себе глупым, плоским, ничтожным и не искал, не находил оправдания тому, что было вчера. В его памяти одним ясным пятном задерживалось начало вечера: елка, Ася, мандарины, снегопад на улице, приход в студенческую компанию. Но все это затмевалось, все было убито поздним, черным, ядовито-черным, уже пьяным, бессмысленным.
Хотелось пить. Он потянулся к графину, который почему-то стоял на полу, начал пить, разливая воду на грудь, глотками сбивая дыхание, обессиленно поставил графин на пол. Не вставая, долго искал по карманам папиросы, пачка оказалась разорванной, смятой, пустой. Он швырнул ее без облегчения, вспоминая, где можно найти окурок. «Бычки» могли быть на книжных полках, где-нибудь в уголке: читая перед сном, загасил папиросу, оставил на всякий случай.
Константин приподнялся, пошарил на полках над диваном и не нашел «бычка». Потом, расслабленный, он лежал в утренней тишине дома, слышал все звуки с болезненной отчетливостью, силясь понять смысл вчерашней пьянки, этого утра, тишины и этой омерзительной минуты похмельного лежания на диване.
«Что делать? Что делать?» — думал он, глядя в потолок, на однообразную простоту электрического шнура, на сеть извилистых трещинок, освещенных тихим зимним солнцем.
Внизу, в безмолвии дома, на кухне глухо, как из-под воды, загремела кастрюля или сковорода, донеслись голоса — должно быть, художник Мукомолов жарил обычную свою утреннюю яичницу из американского порошка, нежно ссорился с женой. Константин представил запах подгоревшей яичницы, и его затошнило.
Он застонал, озирая комнату, громоздкий книжный шкаф, пожелтевшие от табачного дыма шторы, разбросанные американские и английские журналы на стульях, увидел валявшиеся на полу окурки, обугленные спички и тоскливо потер лицо, обросшее, несвежее. «Побриться бы, помолодеть, почувствовать в себе уверенность. Надеть свежую сорочку, галстук…»