Под сенью Дария Ахеменида - Арсен Титов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С давних пор эта страна была сферой борьбы между нами, Российской империей, и Британией. В конце концов мы установили свое влияние на северную часть Персии, а Британия ― на южную. С началом же войны Германия и Турция стали прилагать все усилия перетянуть Персию на свою сторону. И это у них при абсолютной слабости центральной власти очень ловко получилось. Они не только возбудили население против нас и британцев, но они возбудили еще и соседний Афганистан, что, собственно, нетрудно было сделать после многократных попыток Британии установить над ним свое господство, но довольно трудно было сделать по традиционно небрежительному отношению афганцев к персам, слывущим у них в военном отношении бабами. В такой обстановке было с чего персидскому правительству, извините, завихляться. Оно и завихлялось.
И летом же пятнадцатого года был усилен малочисленный отряд казаков полковника Гущина. Его отряд был доведен до двух полков Семиреченского казачьего войска и стал составлять своего рода завесу вдоль афгано-персидской границы до соприкосновения с такой же завесой со стороны британцев. Эта завеса представляла собой всего лишь разбросанные на тысячеверстном пространстве малочисленные казачьи разъезды, живущие помногу дней бивуаками, в отрыве от своих и в постоянной угрозе нападения, но и в сознании своей значимости на этой тысяче верст.
Нужно было видеть, как пожелтели карие глаза сотника Томлина при моем рассказе об этой завесе. Такая служба была самой природой сотника Томлина.
Он долго смотрел на меня, поджимал губы и крутил в круассан свой мягкий черный ус. Потом долго смотрел на хребет, будто за ним были его Кашгарка или Хорасанская область Персии, в которой завесой встали семиреченцы. Вечером я его застал за листом бумаги и было подумал, не пишет ли он прошение о зачислении его к семиреченцам. Но сотник Томлин рисовал схему Туркестана и пытался нарисовать схему Персии и Афганистана. Увидев меня, он оторвался от листа.
― Вот, ваш высокоблагородь. А подамся-ка я в вашу Хорасанку. Только что-то не вспомню, как она расположена, ― укрыл он свое смущение народным говором.
Я нарисовал ему наш Хорасан и британский Сеистан, отметил тамошние города, близ которых, по моему разумению, должна была проходить завеса.
― Нууу, ― сказал он, словно уже все понимая, но еще чего-то ожидая.
Не зная, что он еще ждет, я от нашей границы к Индийскому океану нарисовал несколько извилистую линию, долженствующую обозначить персидско-афганскую границу.
― Так от Хорасанки-то можно напрямки смыкануть на Кашгарку! ― воскликнул он.
― Только смыкайте, сотник, мимо Мешхеда. Я из курса академии помню, Мешхед отличается особым наличием женщин легкого поведения и особым фанатизмом дервишей. Кто-нибудь да подзадержит. Да вдруг подзадержит надолго! ― в тон ему сказал я.
― Туть! ― скептически сказал он. ― Это не преграда. И тех и других мы на Кашгарке плетовьем гоняли, как селезня по Заячьей горе!
И более он о Хорасанке не вспоминал, хотя явно там ему нашлось бы много больше работы по его устроению натуры.
Персидского шаха наши дела впечатлили. Он забыл про вихляния и, несмотря на угрозы со всех сторон, взял российскую сторону. При этом совершенно возбудилось местное духовенство.
― Если шах не удовлетворит желания нации и духовенства, ― заявило оно о собственном желании держать сторону Германии, ― он не только будет, подобно своему отцу, свергнут с трона, но подвергнет большой опасности всю династию!
И если слово “нация” не явилось плодом плохого перевода на русский язык, а было действительно употреблено, то вполне определенно можно было судить, где была изготовлена та лайковая перчатка, в которую была спрятана рука, составляющая это заявление.
Я, кажется, впал в литературные формотворчества и ернический тон. А положение наше в Персии и в позапрошлом пятнадцатом, и в прошлом шестнадцатом году было далеко не столь литературным. Наши силы состояли только из перечисленных полков, отдельных команд и батарей с небольшим количеством пограничной стражи. Надо знать, что казачьи полки, несмотря на громкие наименования, имели в штате только шесть сотен по сто двадцать шашек в сотне. То есть вся наша Первая Кавказская казачья дивизия четырехполкового состава имела менее трех тысяч шашек. И думаю, я не открою государственной и военной тайны, если скажу, что весь наш Экспедиционный корпус имел по списку двести девяносто офицеров, подавляющая масса которых были обер-офицерами, то есть в чинах от хорунжего и подпоручика до подъесаула и штабс-капитана, а также двенадцать тысяч шестьсот нижних чинов при девятистах восьмидесяти нестроевых. Заняли же мы территорию, которую всякий определит на карте по означенным мной населенным пунктам, взятым нами с бою. Одновременно мы растянули наши коммуникации, оставив на наиболее опасных участках небольшие пикеты и команды, на полторы тысячи верст ― и верст не европейских и даже не российских, а азиатских, с абсолютным отсутствием дорог и с абсолютно недружественным населением, среди которого особо выделялись курды.
Командир корпуса, или, как стало принято сокращать слово, комкор, генерал Николай Николаевич Баратов получил полномочия диктаторского характера, то есть получил полномочия применять силу решительно и без промедления, но лишь в самых необходимых случаях, в остальной же деятельности силу только демонстрировать и отклонять шаха, правительство и вообще персидское общество от губительных действий дипломатией и уважением ко всему, что принадлежит к персидскому образу жизни. Полковник Иван Никифорович Колесников вместо того, чтобы ворваться в уже упомянутую святыню мусульман город Кум на плечах разгромленного неприятеля, остановил своих казаков возле городских стен и не вошел в город, пока не обсудил с местным духовенством расположение казаков вне мест, представляющих для мусульман особую святость, и тем не затронул религиозных чувств горожан. Пронеслась весть о гяуре Иване, отнесшемся к святому городу с самым должным уважением. Но надо не знать Азию, чтобы поверить в долговременность нашего успеха. Только оттаявшие глаза местных обывателей в следующую минуту под воздействием мулл и дервишей снова подернулись пеленой неприязни, а то и самой откровенной вражды. Азия любит только силу. И силу ей демонстрировать надо ежеминутно.
Вот таково было обстоятельство.
Я намеренно до последней возможности оставлял что-либо сказать о Ксеничке Ивановне. Ее письма ко мне в Хракере я так и не прочитал. И Ксеничка Ивановна ни разу меня о нем не спросила.
Нас выносили из вагона на Горийском вокзале. Вокзальчик с небольшой площадью под пятой могучего хребта по-прежнему был намертво забит местным обывательским и эвакуированным людом. Коридор для санитарного транспорта, устроенный от вокзального здания в сторону багажных помещений, где стояли санитарные фуры, соблюден был плохо и тоже был забит людьми с мешками и баулами. Нас тащили абы как, лавируя между мешками, тюками, баулами с руганью и криком посторониться. Я в некотором отходе от своих болей спросил, нет ли здесь начальника вокзала Ивана Петровича. Никто меня не услышал. И я было взъярился. Но в это время кто-то увидел мою фамилию в сопроводительных документах и закричал:
― Капитан Норин! Где капитан Норин? Посмотрите номерной знак! Он из тяжелых!
Все носилки остановили. Санитары принялись меня искать по номеру, нашли и оповестили об этом. Ко мне пошел Иван Петрович, несмотря на раннее утро, находящийся здесь, пошли другие, кто знал меня, и пришла Ксеничка Ивановна. Никого из своего кокона я видеть не мог. Но ее приближение я определил по некоему застывающему во мне току крови. Оказалось, что я ждал ее. Вокруг меня толпились, охали, ахали мои знакомые, и сразу подойти ко мне Ксеничка Ивановна не могла. А я все равно почувствовал ее присутствие. Я могу соврать, то есть мне могут не поверить, но я ощутил ее запах, запах чистоты и именно только ей присущего тепла. Будто даже и дыхание ее, чистое, легкое, меня волнующее и одновременно утишающее ход моей крови, почувствовал я сквозь бинты. Я очень хотел крикнуть, чтобы расступились и пустили ее ко мне. Но крикнуть я не мог. Да и кто же услышал бы мое мычание из моего кокона, если бы я и крикнул.
Она смогла подойти ко мне, только когда носилки перед погрузкой на двуколку поставили на землю. Она подошла, и санитар сказал ей, видно, показывая на меня: “Вот!” И долгую половину минуты она не могла понять, где этот “вот”, так как этот “вот” был бревном, опутанным бинтами.
― Вот же, вот, сестрица! ― снова сказал санитар.
Но она все равно молчала. А я подумал, сколько я пропащий, если ее, видавшую сотни увечных и мертвых людей, пережившую ужас Сарыкамышского вокзала, мой вид мог остановить. Наконец она склонилась ко мне. Я увидел лучистые и серые ее глаза. Они несли мне что-то такое, на что я, подлец, не имел права.