Слишком слабый огонь - Лена Элтанг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, я говорил не о нем, — консьерж покачал головой. — Насколько мне известно, месье Ф. поселился в отеле на острове. Завтра вечером он выступает в театре Шатобриан, моя жена с трудом купила билет.
Вечер я провела в номере, зачитавшись подаренной книгой — здесь все дарят друг другу книги, подписывают, улыбаясь со значением, а у меня с собой только флешка с новым романом, которую я собираюсь опустить в карман месье Ф., когда встречу его на приеме в корсарской крепости. Сама не знаю, зачем мне это понадобилось: даже если он догадается воткнуть ее в свой компьютер и начнет читать, то после третьей страницы вынет и выбросит в корзину для бумаг. Так он всегда поступал с моими черновиками — а мне говорил, что прочел до конца и намерен поразмыслить.
На утро понедельника была назначена пресс-конференция в соседнем городе, пришлось вставать рано и пешком отправляться на вокзал. Всю ночь шел дождь, я совсем не спала, и море показалось мне тяжелым, как ртуть. Длинные гряды песка засыпали пирсы, скрепер у причала, когда-то ярко-желтый, покрылся ржавчиной, краска отставала сухими рыбьими чешуйками. Двое парней в брезентовых куртках расхаживали вокруг лодки, затягивая какие-то шнуры, до меня донеслась пара крепких словечек, и мне полегчало.
Merdeux! Petite salope!
— Ну хочешь, я поселю вас в одной гостинице? — безнадежно сказал Митя, похлопал меня по руке и оставил на перроне одну. Писатели уже толпились перед дверями вагонов, разглядывая свои папки с расписанием, фестивальным буклетом и талонами на обеды и ужины. Ива меж ними не было — он такой высокий, что я с другого конца перрона увидела бы его кудрявую заносчивую голову.
— Завтракать будем в поезде? — спросила писательница в красных брюках у писателя с пенковой трубкой. — Посмотри на русскую, до чего же они всегда перепуганные. Ты купил лимонаду?
Они вошли в вагон, держась за руки, и я пошла за ними, удивляясь тому, что французский еще отзывается во мне болезненной радостью, но для этого нужно стоять на перроне, курить, думать о другом, и случайно выхватить фразу из темного вокзального гула. Я знаю целую груду непристойностей, но с трудом составляю фразу в кафе. Apportez me le petit verre du calvados.
Месье Ф. ругался в постели похлеще ломового извозчика. Это удивительно шло к его свежему мальчишескому рту. Одних только синонимов слова tringler я знаю штук тридцать, это больше чем на родном языке.
На приеме в библиотеке, я напряженно вслушивалась, смотрела на губы выступавших, особенно тех, кто читал стихи, но не смогла разобрать и четверти, да чего там, десятой доли из сказанного. В библиотеке Ива тоже не было. Хотя публика плавно переливалась из одного зала в другой, и он мог в любую минуту подняться на возвышение с микрофоном. Я с удивлением поймала себя на том, что возбуждаюсь от одной мысли об этом. Все это время — почти четыре года! — я думала о нем отвлеченно, представляя высокую, неторопливо удаляющуюся вдоль улицы фигуру в светлом пальто. Или неторопливо приближающуюся. Он никогда не ходил быстро, даже если опаздывал. Я представляла человека без лица и без свойств, в сущности — только имя и свою собственную ненависть. Но теперь, когда он мог оказаться за стеной, или даже окликнуть меня, его лицо и свойства выплыли из мрака с такой ослепительной силой, что мои бедра покрылись гусиной кожей, а грудь стало ломить и покалывать. Пришлось выпить залпом две рюмки какой-то липкой дряни, оставшейся на буфетном подносе.
В перерыве я бродила по верхним галереям, похожим на соты, ребристые, заполненные гречишным медом, и смотрела вниз, на людей, листающих книги, пробирающихся к стойке с шампанским, говорящих вполголоса, людей, которым было все равно, приехал он или нет. Они не знали, что его зовут не Ив, что это только первая часть его имени, а вторая давно оторвалась и висит на одном гвозде, как латунная звездочка на вывеске разорившейся гостиницы. Они не знали, что он паршивый писатель, не слишком умелый лектор, бесчувственный и грубый любовник. Они не знали, что он может заставить меня кричать так громко, что весь следующий день придется молчать, притворяясь простуженной.
Они не знали, что я приехала, чтобы убить его.
…все мне уликой служит, все торопит, можно сидеть на перилах библиотечной лестницы, смотреть вниз и думать, что я живу в париже, что мы оба в париже, что на сен-жак, где вы покупаете молоко, можно видеть вас каждый день, можно ходить в концерт, скажем, в ле-аль, нечаянная встреча, липкие крошки от тарталеток, но мне же мало, мало, сидеть на вашей кухне с остывшим какао — вот моя растрава, предел моего тщеславия, вот вам моя рука, моя грудь, мои колени, все розовое, новенькое, такое, как вы любите, хотя кто вас разберет, что вы любите, все французское невзаправду, даже балкон! ладно, не надо мне вашего кресла, я постою, а лучше бы сразу лечь, меня качает? качает? кораблик качает, а он не тонет, это на хваленом гербе вашего хваленого парижа написано, между прочим, в котором скоро издадут вашу хваленую книгу и вы разбогатеете и погибнете несомненно, и нечего улыбаться, нечего наклоняться ко мне попусту, язык у меня пересыхает и вянет, это от отсутствия поцелуя, а ваш язык — нет? ваш язык я терпеть не могу, все эти стансы набили мне оскомину, а ваш язык проникает всюду, и делает сухое влажным, а розовое алым, хорошо, хотите я лягу вот здесь и буду молчать, я могла бы вас пристрелить или отравить, но пистолет или яд не купишь на блошином рынке, придется мне купить хлебный нож
lundi
— Ты — писатель, а я только делаю вид, — сказала я однажды, собираясь на утреннюю лекцию. Иногда мы выходили вместе, но у дверей факультета я все равно трусила, сворачивала за угол и пережидала. В то утро я выбросила свой первый рассказ — порвала на клочки и сунула в мусорное ведро — только потому, что Ив пробежал его глазами и отложил, не сказав ни слова.
— Мне бы твои petites miseres, — сказал он. — Делать вид очень гигиенично, я сам делаю вид несколько раз в день. Некоторые только это и делают до самой старости.
Делать вид он умел, тут не поспоришь. Я провела с этим человеком — вернее, в его постели — всю зиму две тысячи девятого, с января по апрель, и не смогла бы описать его так, чтобы уловить хоть какой-нибудь контур. Хотя знаю, что он жадно ест по утрам, не пьет ничего сладкого, терпеть не может шариковых ручек и предпочитает быть сверху. С ним мне все время казалось, что я живу на сцене, где спектакль не прекращается ни на минуту, занавес падает, публика встает и уходит, билетеры надевают на стулья чехлы, потом снимают, занавес поднимается, публика входит и так далее, без остановки.
О таких, как он, писал Гай Плиний: «Вырезыватели на камнях приобретают алмазы, вправляют их в железо и весьма легко продалбливают твердейшие вещества». Месье Ф. саморучно огранил себя и вправил в железо. Он говорил мне, что в детстве был рыхлым школяром в очках с толстыми стеклами, у него списывали контрольные, но никогда не приглашали на вечеринки. Не знаю, кто был его вырезывателем, и был ли такой вообще, но тот камень, что стал нынешним Ивом, совершенен в своем блеске и равнодушии.
С этим Ивом я прожила два с половиной месяца и девять раз прочитала его книгу. Я читала ее со словарем — все девять раз — мой школьный французский и так едва держался на плаву, а от чтения «Досугов» и вовсе провалился на дно безнадежности.
Книга была похожа на птичье гнездо, выпавшее из кустов боярышника, в ней лежали ровные пятнистые яички, казавшиеся легкой добычей, но стоило попытаться тронуть одно, осторожно, кончиками пальцев, как гнездо поднималось на ноги и удирало по дороге, теряя траву и перья, оказываясь чем-то еще, не гнездом, не самой птицей, а кем-то перепуганным и незнакомым, боящимся именно тебя.
Дольше всего я читала первую главу, ту самую, где герой сидит в кресле-качалке, которое не качается, и смотрит на мнимую дверь. Он знает, что египтяне рисовали такую дверь в гробницах, обычно на стене жертвенной ниши, для того чтобы Ка могло найти себе дорогу. Это наводит его на разные мысли, и он произносит их вслух, вот и все. Дальше там было про то, что время уходит прямо по коже тысячью циркульных иголочек, выдирая волоски, и еще — что попадать в больницу в чужой стране все равно, что смотреть на луну из колодца, и еще что память — это чувство, а вовсе не движение ума.
Говорить о книге с Ивом у меня не получалось: стоило только начать, как он садился, поднимал свои чернильные брови, будто нарисованные перышком, подпирал лицо кулаком и готовился слушать. От этого у меня мутилось в глазах, жар заливал лицо и шею, и откуда-то из живота пробивалось жалобное хихиканье.
— Вернусь во Францию, — сказал он однажды, лежа рядом со мной, — Вот закончу редактуру и уеду, хорошо бы не успеть состариться. Писатель должен быть молодым, жилистым, крепко пьющим и жить в Париже.