Блокадные новеллы - Олег Шестинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Красота
Понятие красоты было словно удалено из нашего сознания как ненужное и непонятное в блокадной жизни. Мы ничем не восторгались, и никто из моих товарищей не восклицал: «Как красиво!»
Может быть, поэтому я хорошо помню тот день, когда впервые услышал эти слова.
В Печатный двор попал снаряд, и здание загорелось. Лопались стекла, корежилась сталь, рушился кирпич. Пожарники сильными струями воды пытались сбить огонь, но он не угасал, а еще хлеще рвался вверх и гудел. К концу обстрела мы пробрались с Димкой к Печатному и смотрели, как тот пылал. Не первый раз видели мы охваченное огнем здание, и потому все казалось привычным. Но вдруг сильный порыв ветра вынес из разбитых окон сотни, а может, и тысячи горящих листков. Они были белые, будто крошечные облака, и края их багровели в огне, как в лучах неистового заката. Они метались, трепетали в воздухе.
— Как красиво! — воскликнул Димка.
И действительно, в этой картине летающего огня была трагическая и зловещая красота.
Приключения коржика
Шел по снежной улице мальчик. Навстречу ему двигалась машина. Может быть, с фронта. На ледяной мостовой колеса буксовали, и шофер ехал медленно. На его пути лежали в снегу трупы, тенями брели живые, а он ничем не мог помочь. Шофер увидел мальчика и почувствовал вдруг к нему какую-то особую неожиданную жалость. Затормозил, вытащил из-под сиденья коржик, похожий на зубчатое колесо, твердый, как камень, подбежал к мальчику и сунул ему в руку.
Тот от удивления ничего не сказал, потом, когда машина свернула за угол, попробовал коржик на зуб и убедился, что он настоящий. Коржик, наверное, долго лежал под сиденьем рядом с тряпьем, пропитанным бензином, и от него самого исходил запах бензина. Мальчик сунул коржик в карман. Дома он не вынул его из пальто; и мать, проходя по коридору, спросила, отчего в квартире пахнет бензином. Он решил съесть коржик ночью, чтобы никто не видел, и лег спать вместе с ним. Мать и бабушка долго не засыпали, и мальчик ворочался с боку на бок. Когда наконец они уснули, он застыдился есть под одеялом и только обгрыз зазубрины на коржике. И коржик стал похож не на зубчатое колесо, а на обычное. Так мальчик и заснул с ним; и всю ночь ему снились машины; они летели, ослепительно сверкали фарами, и весь воздух был напоен ароматами бензина.
Мальчик проснулся рано, лежал с открытыми глазами и смотрел, как мать собирается на работу. Она одевалась медленно, как будто ее туфли, платье, пальто весили бог знает сколько и ей их тяжело поднимать. И когда мать вышла на кухню, мальчик соскочил с постели и сунул коржик в ее портфель.
Мать работала врачом. Она сделала обход больных и целый день занималась привычными делами. А незадолго до конца работы полезла за тетрадью в портфель и вынула, изумленная, коржик. Она стала пытливо вглядываться в лица сослуживцев и больных, думая: кто же из них? Но лица у всех были такие, как всегда, и мать растерялась, потому что не знала, кого благодарить. Когда она уходила, то улыбнулась всем и всем сказала: «Спасибо».
Мать несла домой коржик и радовалась. И уже ощущала тот миг, когда подарит его сыну. И когда она пришла домой, то снова удивилась, потому что прошла свой путь на целых двадцать минут скорее, чем обычно.
Вечером она грустно обняла мальчика и протянула ему коржик. И мальчик так растерялся, что не хотел его брать. А потом схватил коржик, бросился к буфету и большим хлебным ножом разрубил его на четыре части — две матери и бабушке, одну себе, а другую— Исааку, товарищу, который умирал.
Мать взяла свою долю, взъерошила мальчику волосы и сказала каким-то незнакомым голосом:
— Ну что же… Так и живи…
Смерть Исаака
Исаака я встречал редко. Мы виделись иногда во дворе, когда он носил уголь для печи, а я дрова.
Помню, как, приплясывая, бегал Исаак с полным ведром угля довоенной зимой. Жильцы на него кричали, потому что он поднимал угольную пыль и она оседала на сушившееся белье. Исаак вежливо извинялся—он вообще был среди нас самым вежливым — и уверял, что как только белье высохнет, угольная пыль сама собой стряхнется.
Я не спрашивал, как Исаак себя чувствует теперь. Я смотрел при встречах в ведро. В конце осени он еще продолжал носить ведра, полные до краев, но уже не бегал, а ступал тяжело, слегка сутулясь и перехватывая ношу время от времени другой рукой. Когда выпал первый снег, он стал носить по три четверти и отдыхал на каждой площадке. Потом — не больше половины и отдыхал через каждые пять — семь шагов.
Последний раз я увидел его перед Новым годом. Угля было лишь на донышке. Исаак так изменился, что, встреть я его на улице, не узнал бы. Единственное, что напоминало прежнего Исаака, — это очки. Но глаза за стеклами потеряли свой блеск, энергию, и черными они были не потому, что Исаак родился с такими, а от усталости и большого горя. Так казалось мне.
— Помочь? — спросил я.
Он ничего не ответил, только посмотрел грустно. Лестница была насквозь промерзшая и гулкая. Через каждые две ступени мы ставили ведро, и глухой стук взлетал вверх, как будто кто-то тяжело бил в колокол. Дошли до дверей.
— Ну вот и все, — сказал Исаак.
И я испугался его слов: в них был какой-то особый смысл.
Исаак вошел в темный коридор. Дверь осталась открытой, и я видел, как он исчез в его глубине, слышал, как звякает ведро, задевая за стенку.
Через несколько дней Исаак умер. Он лежал на диване, уже запеленатый в белую простыню. Лицо у него сделалось маленьким, с кулачок, и я никак не мог привыкнуть, что Исаак без очков. Навязчивая мысль: почему с Исаака сняли очки? — не выходила у меня из головы.
— Почему не хоронят в очках? — спросил я Димку, и он посмотрел на меня, как на ненормального.
Потом Исаака положили на санки. И то, что лежало на санках, уже трудно было назвать Исааком. Мы с Димой везли санки, объезжая бугорки и ямки. За санями бежали от полозьев две четкие ровные полосы.
Колька и Котька
Жили в противоположном доме, как раз напротив наших окон, Колька и Котька. Два брата. Я с ними особой дружбы не водил, но во время дворовых игр часто дрался на медных шпагах. Концы шпаг мы вымазывали в дегте, чтобы увидеть сразу, кто кого первым задел. Когда побеждал я, Колька и Котька шли домой перемазанные дегтем, и не успевали они в квартиру войти, как раздавался голос их матери:
— Опять дрались с этим из первого номера!
«Из первого номера» — это был я.
…Зимой сорок первого года Кольку и Котьку я встречал редко.
Потух в городе свет. Вмерзли в снег трамваи. Шли самые жестокие осадные дни.
Однажды из своего окна я увидел Кольку и Котьку. Они шли через двор к воротам и тащили за собой санки. Обычные санки. Пустые.
«Куда это они, ведь не кататься же?!» — подумал я.
Дня через два я снова увидел их с пустыми санками, и еще через несколько дней…
Как-то они попались мне навстречу, когда выходили из ворот.
— Куда? — спросил я.
— Дела, — уклончиво ответили братья.
Я проводил их взглядом. Они шли вдоль тротуара к Тучкову мосту, оба маленькие, со смешно торчащими ушами шапок, в цветных рукавицах. Рукавицы им, наверное, еще до войны мать связала — белые елочки и крестики. Мальчики держались за веревочку, и издали варежки казались красочными и удивительными. Через минуту я забыл о братьях — своих забот столько.
Однако вскоре случайно узнал, куда они ездят.
Мать их работала на Васильевском острове, километров за пять от дома, и каждый день часа два медленно совершала весь этот путь. Она возвращалась с работы постаревшая и сидела на диване, вытянув ноги, чтобы прийти в себя. Колька и Котька разували ее и приносили тазик с горячей водой. А потом они решили ездить на Васильевский — встречать на санках мать.
Мать увидела их первый раз на Большом проспекте, они стояли рядом, озябшие, брови в инее, притопывали, вглядываясь в мутную даль проспекта. Она рассердилась: «Куда вы?! Зачем?!» Но Колька — он был старшим — посмотрел на мать и строго сказал:
— Садись.
Мать растерялась, заплакала, обняла сыновей, но они вывернулись из ее объятий, и младший — Котька — повторил вслед за братом властно:
— Садись, мама.
Мать села, но когда они доехали до дома, почувствовала, что устала гораздо больше, чем если бы шла пешком. Всю дорогу она волновалась, порывалась встать, все время беспокоилась, не тяжело ли ее мальчикам.
На следующий день они снова ждали ее на проспекте. И тогда мать накричала на них, сказала, что они глупят, но Колька взял ее за плечи и усадил на санки. А когда приехали домой, мать удивилась, что впервые после тяжелого рабочего дня не гудят ноги, и снова слезы навернулись у нее на глазах, но она никому их не показала.