Русская красавица. Анатомия текста - Ирина Потанина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но-но! В этой истории копались-копались, всех грязью вокруг залили, а потом суд признал все авторские права Шолохова.
— Тот же суд признал когда-то виновным Гумилева и Эфрона…
Это на одном конце стола. Это беседует соседка по коммуналке, вдруг сблизившаяся с друзьями Марины по какому-то юношескому поэтическому кружку… Лично почти никого не знаю, но обо всех от Марины слышала, потому, по именам и интонациям легко могу судить, кто из них кто… Странное дело, лучшей подругой я ей никогда не была — просто приятельницей. Но при этом всю жизнь ее знаю. Вижу, как на ладони. Не от прозорливости. Просто жила моя Марина всегда так — нараспашку, открыто, яростно — и все поделиться интересностями стремилась. И все мы — кто вокруг нее жил — знали ее наизусть, и даже друг другу цитировали. Также, как она всем остальным наиболее запомнившиеся наши стихи и прочие творения. Ей всегда важно было не только самой насладится, но и другим показать.
— А я, знаете, никогда в частном доме жить бы не стала. За ним, как ни следи, все найдутся огрешины. Вон смотрите, под потолком веранды какие дырищи… А ведь мужик в доме есть. Вернее, был до последнего времени.
— Что вы такое говорите! Вернется и будет как новенький! И он, и веранда, и прочее. А в городских квартирах — тесно. Я б с удовольствием за город переехала.
Это чешут языками напротив меня. Ума не приложу, кто. Возможно, знакомые матери…
При входе в дом на всех нас накатил порыв серьезности. Но теперь уже спал: нЕ перед кем пока пафос демонстрировать. Потому в нескольких местах стола уже вспыхнули оживленные беседы. Жизнеутверждающие, и вполне светские, основной темы дня как-то совсем не касающиеся. Люди есть люди, они не могут на чем-то одном зациклиться. И это хорошо даже, иначе каждый давно с ума бы сошел от чувства вины и горечи… Иначе я задыхалась бы среди них, сходила бы потихоньку с ума, как по пути сюда.
В микроавтобусе все сидели мрачные, притихшие, пришибленные происходящим, даже не перешептывающиеся… Сидели как-то разрозненно, не имея никакой охоты знакомиться. Кое-кто — по одному на двуместном сидении, обложившись шубами и сумками. Когда мы с Павлушей сунулись, показалось, будто мест больше нет.
— Это Софья с Павлом, я — Карпуша, они едут с вами! — едва я, напугавшись автобусной неприветливостью, дала задний ход, с подножки раздался решительный клич организатора.
Щербатого, худющего Карпушу — вечно печального, вечно погруженного в себя — я, признаться, даже не сразу признала в этом энергичном деловитом мужичонке со скептической ухмылочкой. Знаменитый своей всегдашней засаленной заостренностью Карпушкин хвост теперь куда-то испарился, уступив место вальяжной пышной стрижичке. Плечи распрямились, щеки расширились… Женился, короче.
Карпика я хорошо знала по предыдущей работе, потому его заступничеству не удивилась. Удивилась реакции содержимого автобуса. Оно оказалось очень усердным и покладистым, оно симпатизировло Карпику и немедленно послушалось. Зашерудило вдруг, забулькало и уже спустя миг высвободило два места возле выхода.
Такой чести раньше Карпика никто не удостаивал. Никогда к его словам не относились всерьез, а до просьб снисходили с иронией. Он слыл большим фантазером и производителем идей, неадекватных реальности. Вроде радоваться надо, что его теперь слушаются. Но что-то подсказывает мне, что это не мир изменился к лучшему, а идеи Карпика — к худшему. То есть обнищали и свелись к бытовой озабоченности… Впрочем, так ему, судя по лощеной физиономии, жилось лучше. А значит, я зря развела свои мысленные сожаления…
— Присаживайтесь, Софья с Павлом, присаживайтесь. Что ж стоите-то? — тут же начал причитать чей-то квохчущий голосок внутри автобуса. Присмотревшись, я узнала Масковскую, бывшую Маринкину соседку. Не сговариваясь, мы с Павлушей тут же разжали руки и посмотрели друг на друга совсем безразлично, будто давние поверхностные приятели, которые нечаянно встретились возле автобуса. Оба мы понимали, что это бессовестно, но по-другому себя вести не могли. Неловко как-то сделалось. Масковская ведь прекрасно знает, что Павлуша ходил к Марине с намерениями. Ходил, ходил, и вот теперь загружается в этот автобус со мною в обнимочку…
— Все! — скомандовал Карпик водителю. — Остальные личным транспортом добираются.
Я выглянула в окно и обнаружила неподалеку ряд знакомых машин. Вот, значит, как — все в легковушки к друзьям поместились, а нас — как чужаков неприкаянных — общим транспортом, среди чужих людей отправили. Это было немного обидно, и даже страшно, потому что походило на первые свидетельства кары и всеобщего осуждения…
— Ох, а что ж мы наделали! Ох, да как земля таких носит-то, ох кары падут небесные, — заскулила вдруг басом маленькая бабулька, с невероятными фиалетовыми тенями на веках и высокой башней из крашенных волос на голове. Впалые коричневые щеками хлопали в такт ее словам, как крылья и это казалось сюрреалистично жутким. — Горе всем нам, горюшко!
Автобус вдруг дернулся, и все испуганно подпрыгнули. Или же — и это казалось мне больше похожим на истину — слова старухи задели за живое и все мы так резко вздрогнули, что автобус не устоял.
— Успокойтесь, Клавдия Семеновна, — заворковала над старухой какая-то девочка. — Что вы такое говорите? Примите таблеточку…
Старуха сидела возле Масковской и, ни с кем не считаясь, с каждой фразой все громче причитала свои причитания.
— Грянет кара на каждого! Заслужили-заработали. Ангела сжили со свету! Загубили и сына божьего…
— Кто это? Кто это? — поползло по рядам. — А, понятно. — говорили разобравшиеся и передавали дальше — Это соседка по подъезду. Она сумасшедшая. Ее нечаянно взяли…
Мы уже отъехали от места встречи, то есть от двора Марины, и о том, чтоб кого-то высаживать, речи идти не могло.
— Лихо нас твой Карпуша от остальных изолировал, — шепнул мне Павлик, и обида нервной судорогой пробежалась по его красивому уточненному смуглому лицу. Вообще, Павлуша у меня мальчик, красивый до неприличия. Жгучие черные кудри, загибающиеся, мохнатые ресницы, гордая посадка головы… Но красота его из тех, что легко портятся из-за малейшей негативной эмоции. Обиженный Павлик — дрожащие губы, скользкий, заплывший надменностью взгляд, болезненно дергающиеся желваки — зрелище жалкое и даже отталкивающее. Когда он такой, я всегда отворачиваюсь, чтоб не искушаться поводом для плохих чувств.
— Все близкие друзья едут легковушками… Он никогда нас ни во что не ставил, думая, что он — самый первый, и самый главный друг. Только он один так думал, без взаимности. — продолжал Павлуша.
Знала ли Марина, предполагала ли, что нас сейчас будет грызть ревность и обида? Догадывалась ли, как станем изводиться, наблюдая, что места приближенных особ достаются другим?
— Перестань, Павлушенька, — я еще с утра дала себе клятву, что бы ни случилось, оставаться доброжелательной и всех любить. Нет, не для приличия. А потому что только добротой и любовью можно противостоять любым нападкам и обвинениям, которым мы с Павлушей вполне могли тут подвергнуться. — Карпик отлично нас вписал. Позаботился. Как Пугачева о Гребенщикове.
— Чего? — Павлуша, конечно, давно привык к моим экстренным переходам с темы на тему, но не сдержал негодования.
— Так и было. Я в БГшном интервью вычитала. Пьяного вусмерть Гребня Пугачева когда-то сажала на поезд. Молодец, не бросила! Подскочила к проводнику в последний момент перед отправлением, впихнула БГ в вагон, кричит: «Я — Пугачева, это — Гребенщиков. Он едет в Питер!» И все, поезд тронулся. Так БГ ведь доехал просто отлично. С комфортом, хотя без билета и почти без сознания.
— Байки это все! — отмахнулся Павлик, поддавшись моему затаскиванию в привычные темы, а потом опомнился и принялся на меня рычать. — Ну что ты такое говоришь? Ну, уместно ли?!
А я чувствую, что не просто уместно — необходимо. Если немедленно всех какой-нибудь беседой не занять, то люди преждевременно растратят все необходимые эмоции, выльют слезы и на самый ответственный момент ничего не останется.
Но тут инициативу в свои руки взял водитель. Не знаю уж, чем руководствовался, но «клац» — и включил радио. И второй раз за день из него полилось на меня что-то попсово-сахарное. А все осуждающе, конечно, смотрели, но выключить не просили, прикрываясь скромностью, а на самом деле, ради того, чтоб развеяться. А я, как самая храбрая, решила голос подать и выразить общественное мнение. Кричу:
— А переключите на другую радиостанцию, пожалуйста! Ну хоть бы на…
И такой я этой неоконченной просьбой ажиотаж вызвала, такое негодование, что замолчала поскорее и отвернулась к окошечку. А громче всех, между прочим, осуждал Павлуша:
— До музыки ли сейчас! Ну, о чем ты думаешь!