Любовь и другие диссонансы - Януш Вишневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня совершенно вылетело из головы, что сегодня вечер пятницы, а значит, начало шабата. Джошуа в основном соблюдал шабат, но два исключения себе позволял: курил и слушал на своем айподе музыку. Он уверял, что «Мальборо», которое он курил, и айпод, который он слушал, кошерны, но не хотел просветить меня, как можно сделать кошерной музыку. Кошерное «Мальборо» я еще как-то мог себе представить, но кошерный айпод и звучащую из него кошерную музыку — нет. Видимо, только евреям это доступно. А Джошуа в первую очередь был евреем. А во вторую — темнокожим (его мать была эфиопкой, а отец — израильтянином) и гомосексуалистом (по убеждениям и для удовольствия, а не из-за генетики, как он сам уверял). Короче говоря, если цитировать дословно, он называл себя «обрезанным черным еврейским гомиком». И в довершение ко всему — членом (с членским билетом, имевшим номера одной из первых серий!) немецкой неонацистской партии НПД.
Его отец в начале шестидесятых получил в Германии политическое убежище. Джошуа родился в Мюнхене и, поскольку был младенцем, у которого никто не спрашивал согласия, получил немецкий паспорт. С этим паспортом он вступил в партию НПД, чтобы «организовать пятую колонну против этих мудаков с короткими членами в коротких черных кожаных штанах на коротких лямочках». Конец цитаты. Узнав об этом, отец хотел покончить с собой, но у него не было времени это сделать, потому что как раз должен был прийти транспорт с обувью из Милана, и он не мог уйти из жизни, не оплатив товар. А к тому моменту, когда обувь доставили и отец заплатил по счетам, он уже остыл. К тому же он заметил, что Джошуа, вопреки его ожиданиям, после вступления в НПД не стал вести себя «как эсэсовец», а продолжал оставаться все тем же евреем с пейсами и крючковатым носом. Его сыном.
Отец Джошуа еще один раз собирался покончить с собой — в тот вечер, когда сын представил ему Маркуса и после ужина и благодарственной молитвы вместе с другом исчез в так называемой детской комнате, отделенной тонкой стеной от ванной, где отец Джошуа не только принимал душ, чистил зубы, стриг ногти и листал «Плейбой», но иногда занимался онанизмом. А занимался он этим, когда за противоположной стеной ванной фрау доктор Генриэтта Вольф фон Аугсбург кричала во время «рукотворного» оргазма. В тот вечер по той же причине, но гораздо громче, кричал за другой стеной ванной его сын, Джошуа Абрахам Давид Исаак Гроссман. Тогда-то отец вновь вспомнил о том, что мог бы свести счеты с жизнью, однако, наученный горьким опытом, на время отложил принятие решения.
Джошуа влюбился в Маркуса на одном из собраний НПД в Нюрнберге. Это была любовь с первого взгляда. У Маркуса были великолепные широкие мускулистые плечи, аппетитные ягодицы и рот, который казался слишком маленьким для его пухлых губ. Типичный ариец. Два года эти губы и ягодицы принадлежали только Джошуа. Потом Маркус бросил его, и эти губы, и то, что между ягодицами, и все остальное, что было Маркусом, стало собственностью Мирко из Хорватии. Целый месяц Джошуа терпел Мирко. Потом впал в депрессию, а однажды поздно ночью сел в такси и поехал в психушку. Вначале он собирался в клинику Charité, но, проверив содержимое бумажника, выбрал Панков, который больше соответствовал его финансовым возможностям — с учетом ночных тарифов берлинских такси.
Он рассказал молодому врачу о том, что сейчас больше всего на свете хочет умереть, показал свои запястья с нарисованными красным фломастером линиями «для лезвия», рыдал, говорил о страданиях евреев и дрожал всем телом. Теперь у него есть крыша над головой, завтраки, вторые завтраки, обеды, полдники, ужины и рояль в зале для отдыха. А немцы за все это платят. Чего же еще? Маркуса все равно не вернешь. Да уже и не хочется.
Джошуа стоял на вершине угольной кучи в котельной, курил кошерное «Мальборо», слушал кошерную музыку и, как я полагал, молился. Несмотря на плотно прилегающие к ушам наушники, выкрикивавший молитвы Джошуа в самом деле немного напоминал Иисуса, каковым иногда себя воображал.
Он не заметил моего появления. Я замер у чугунной печи и слушал. Джошуа читал рэп. Я не знаю идиш, но понимаю рэп — неважно, на каком языке его исполняют. Рэп — это главным образом слова и история, а еще напев, легко распознаваемая последовательность интервалов, гармония высоких и низких тонов, которая накладывается на главенствующий специфический ритм. Когда звучит рэп, хочется поднимать и опускать руки, потому что чувствуешь себя игрушкой на батарейках, неким плюшевым медвежонком, который лупит палочками по маленькому жестяному барабану, прикрепленному красной тесемкой к животу.
Джошуа переступал с ноги на ногу на вершине угольной кучи и читал с помощью рэпа свой «Маарив»[4]. Он поднимал и опускал руки, то касаясь ими бедер, то протягивая к потолку, то сжимая в кулаки, словно кому-то угрожая. Но я понимал, что он молится. Потому что молитва — неважно, иудейская, мусульманская или христианская — тоже своего рода рэп. И тоже рассказывает историю. И так же, как в случае с рэпом, это истории преувеличенные или даже вовсе не имеющие отношения к реальности.
Закончив молитву, Джошуа сел на угольную кучу, резким движением сорвал наушники и швырнул в сторону печи. Я поднял их и спросил:
— А что ты слушал?
— Не твое дело! Ты все равно его не любишь…
— Почему же?! — воскликнул я, карабкаясь к нему.
— Потому что он гей.
— Я ничего не имею против геев, и ты это знаешь.
— Зато я имею. Они не умеют хранить верность.
— И все же, какого гея ты слушал?
— Одного русского.
— А точнее?
— Чайковского.
— Он был геем?! — воскликнул я, не в силах скрыть удивления.
— Ну, был.
— Я не знал. И чем тебя порадовал гей Чайковский?
— Своим скрипичным концертом.
— Я это почувствовал, Джошуа. Только слушая этот концерт, можно молиться.
— Я вовсе не молился…
— Нет?! Это был не «Маарив»? А что же?
— Набор ругательств на идиш. Я могу материться на идиш больше часа без перерыва.
— Но зачем?
— Меня это возбуждает. И Маркуса тоже.
— Но почему ты ругаешься на идиш под музыку Чайковского?
— Потому что этот концерт возбуждает меня больше всего.
— Именно этот?
— И ты еще спрашиваешь?! В нем есть все: любовь и ненависть, солнце и луна, боль и сладость, голод и насыщение, война и мир, нежность и жестокость, торопливость и плавность, тоска и радость, нетерпение и покой, скука и энтузиазм, молчание и крик, жизнь и смерть…
— Да, Джошуа, я еще спрашиваю. Музыка — это не только твое личное дело, и Маркус имеет с ней мало общего. В котельной на угольной куче музыка одна, в Вене у людей в смокингах другая. Ты мне тут жизнь и смерть не приплетай. И Шопена тоже. Ты тащишься от Чайковского? Выбор хороший, но вот я тащусь в воскресенье от Бетховена, в среду от Листа, и только в канун Рождества, независимо от того, какой это день недели, от Чайковского. Знаешь, Джошуа, что такое канун Рождества? А что такое облатка? Если не знаешь, узнай, сука. Только тогда ты по-настоящему поймешь Шопена. Без польского Рождества тебе его не понять. Набери в Гугле «рождество» и узнай. Только ищи в польском Гугле: точка пи эль. Потому что только там описывается польское Рождество. На «точка пи эль». Запомнишь?
Я говорил и взбирался по куче кокса. Оступался, проваливался в толщу угля, падал на колени, но упрямо двигался дальше и кричал все громче, словно мне важно было не только доказать свою точку зрения, но и добраться до вершины — пусть это была всего лишь вершина угольной кучи в котельной.
В психушке с помощью Программы и методичного промывания мозгов нам всем вбивали в голову, что нужно подняться с колен, встать на ноги и стремиться в будущее, к новым вершинам. Даже тем, кто без дозы «Прозака» и крикливых команд медсестер не хотел или вообще не мог встать с постели. И — о чудо! — спустя какое-то время эта психотерапия начинала действовать! На кого-то через несколько дней, на других — через несколько месяцев, но практически все начинали верить в себя.
Желание покорить вершину — атавизм. У альпинистов оно проявляется в наиболее ярком и, как мне кажется, благородном виде. А у тех, кто по-паучьи взбирается по стеклу и бетону небоскребов на глазах у собравшихся внизу людей, свидетельствует лишь о психопатическом стремлении публично рисковать жизнью. Толпа внизу вздыхает, кричит, волнуется, сопереживает, удивляется, восхищается, хотя все знают, что на вершину небоскреба можно спокойно подняться на лифте. Этакая пародия на желание покорять вершины. Фрейд и его ученик Юнг прекрасно знали, как это действует, и использовали в своей практике. Юнг больше, Фрейд меньше, и все же, несмотря на взаимную критику в конце жизни, оба соглашались, что магией покорения вершин можно заразить, а потом — лечить от нее.
Для кого-то из пациентов Панкова, в основном для тех, кто страдает анорексией, такая вершина находится на втором этаже, за дверью столовой, для других — на уровне первого этажа, за стеклянной дверью, ведущей на площадь. Для них спуститься вниз и выйти после долгого перерыва на шумную улицу, напоминающую о прошлой жизни, равносильно восхождению на вершину. Для некоторых — высочайшую в жизни.