О волшебных историях - Джон Толкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для настоящей волшебной сказки — не считая случаев, когда ее форма используется в менее значительных или даже недостойных целях, — очень важно, чтобы все, в ней происходящее, было представлено как «реальное». На значении слова «реальное» в этом контексте я еще остановлюсь. Поскольку в волшебной сказке речь идет о «чудесах», она не терпит такого обрамления или заданной установки, которые бы свидетельствовали, что вся история в целом, внутри которой имеют место и чудеса, вымысел или фокус. Конечно, и в таких случаях встречаются настолько прекрасные волшебные истории, что читатель просто забывает об обрамлении. Некоторые из них имеют успех именно как истории о сновидениях. Таковы книги Льюиса Кэррола об Алисе, в которых обрамление и движение сюжета основаны на мотиве сновидения. По этой же, в частности, причине (а также по ряду других) эти книги волшебными сказками не являются{1} [5].
Есть еще один тип историй о чудесном, который я бы исключил из круга волшебных сказок, — опять–таки потому, что истории эти мне не нравятся. Это сказки о животных. Возьмем пример у Лэнга: «Сердце обезьяны», рассказ народа суахили, приведенный в «Лиловой книге сказок». В нем злая акула обманом уговорила обезьяну прокатиться у нее на спине и, проплыв половину расстояния до своего дома, объявила, что повелитель ее государства болен и, чтобы вылечить его недуг, необходимо обезьянье сердце. Но обезьяна перехитрила акулу и заставила вернуться, утверждая, что сердце осталось дома и висит в мешке на дереве.
Конечно, сказка о животных связана с волшебной сказкой. В волшебных сказках звери, птицы и другие существа тоже часто говорят как люди. До некоторой степени (весьма незначительной) это чудо вытекает из исконного желания, имеющего самое непосредственное отношение к Волшебной Стране, — желания человека общаться с другими живыми существами. Но говорящие животные в сказках, выделившихся в отдельную ветвь, мало связаны с этой потребностью человека, а чаще вообще не имеют к ней отношения. Гораздо ближе к истинному предназначению Волшебной Страны удивительная способность самих людей понимать язык птиц, зверей и деревьев. Что касается историй, где люди вообще не появляются или играют второстепенную роль, а героями оказываются животные, и особенно таких, где животное обличье — лишь маска, скрывающая человеческое лицо и изобретенная сатириком или моралистом, то это отнюдь не волшебные сказки, а сказки о животных или басни, будь то «Роман о Лйсе», «Рассказ монастырского капеллана», сказки о Братце кролике или всего лишь «Три поросенка». Рассказы Беатрисы Поттер почти граничат с Волшебной Страной, но, на мой взгляд, все же находятся вне ее. Близость их к волшебным сказкам объясняется сильным моральным началом (я имею в виду пронизывающее их чувство справедливости, а не какой–то аллегорический смысл). Но хоть сюжет «Кролика Питера» и содержит запрет, что характерно для Волшебной Страны (как, вероятно, и для всей Вселенной и всех времен), история эта остается сказкой о животных.
Так вот, «Сердце обезьяны» безусловно тоже всего лишь сказка о животных. Подозреваю, что Лэнг включил ее в число волшебных сказок не потому, что она так уж занимательна, а потому, что сердце обезьяны якобы осталось висеть на дереве в мешке. Для Лэнга–фольклориста это была важная деталь, несмотря даже на то, что здесь она использована как шутка, трюк: ведь на самом деле сердце было там, где и полагается, у обезьяны в груди. Тем не менее эта деталь, несомненно, представляет собой переосмысление древнего и очень распространенного фольклорного представления (встречающегося и в волшебных сказках) о том, что жизнь или сила человека или иного существа может быть заключена в какой–либо предмет (и находиться где угодно) или же в какую–либо одну часть тела (обычно в сердце), которую можно от тела отделить и спрятать — в мешок, под камень или в яйцо. С одной стороны, это фольклорное представление использовано Джорджем Макдоналдом (1824—1905) в сказке «Сердце великана», центральный мотив которой (как и многие детали) заимствован из известных народных сказок. С другой стороны, это же представление встречается в одном из самых первых письменных фольклорных источников, «Сказании о двух братьях», из собрания египетских папирусов библиотеки Орсини. Там младший брат говорит старшему: «Я заколдую свое сердце и возложу его на цветок кедра. И срубят кедр, и падет сердце наземь, и ты придешь искать его, пусть даже будешь искать семь лет; но когда найдешь, положи в сосуд с холодной водой, и воистину я оживу».
Однако интерес к подобным представлениям и приведенные выше примеры связаны уже со вторым вопросом: каковы корни волшебных сказок? Это, конечно, должно означать: откуда взялись чудеса? Спрашивать же, откуда взялись сами сказки (любые) — все равно что выяснять, откуда у человека язык и мышление.
Происхождение волшебных сказокВообще говоря, вопрос о происхождении волшебных сказок в конечном счете снова приводит нас к необходимости фундаментального исследования, однако в сказках встречается множество волшебных элементов (например, сердце, которое можно вынуть; лебединое оперение, которое можно снять; магические кольца, условные запреты, злые мачехи и даже сами волшебные существа), которые можно изучать как бы в обход основной проблемы. Тем не менее такие исследования вполне научны (по крайней мере, этого добиваются исследователи), ими занимаются фольклористы и антропологи, то есть люди, использующие сказки не по прямому назначению, а в качестве источника доказательств и информации по интересующим их проблемам. Сама по себе эта процедура вполне законна — но исследователи такого типа часто высказывали странные суждения из–за того, что не знали или забывали о природе сказки в целом. Таким ученым многократное использование одного и того же мотива (например, мотива вынимаемого сердца) кажется особенно важным. Настолько важным, что иные фольклористы готовы сойти с привычной тропы исследований или как бы вскользь выразить свою новую точку зрения, используя некую псевдонаучную «скоропись», которая особенно вредна, если впоследствии проникает из их трудов в настоящие книги. Среди таких ученых принято считать, что любые две сказки, использующие один и тот же фольклорный мотив или сходные комбинации мотивов, — это «одна и та же сказка». Они пишут, что «Беовульф» — «это лишь еще одна версия „Земляного человечка“ братьев Гримм», что «Норвежский черный бык» — это тот же «Аленький цветочек» или «известная история Амура и Психеи», что норвежская «Госпожа–служанка» или гэльская «Битва птиц» и множество ее версий и вариантов — «то же самое, что и греческая легенда о Ясоне и Медее».
В заявлениях такого рода, возможно, есть доля истины (хотя это и выражено в неряшливо–сокращенном виде), однако они несправедливы по отношению к сказкам, искусству, литературе. Ведь для сказки важны в первую очередь именно акценты, атмосфера, не поддающиеся классификации конкретные детали сюжета, а главное — общий смысл, который оживляет весь сюжетный скелет. Шекспировский «Король Лир» и история, рассказанная в «Бруте» Лайамона, — очень разные вещи. Или возьмем еще более яркий пример — «Красную шапочку». Не столь уж важно, что поздний вариант этой истории, в котором девочку спасают дровосеки, оказывается прямой переработкой сказки Пер–ро, где ее съедает волк. Гораздо важнее то, что в более позднем варианте конец счастливый (более или менее, если не слишком скорбеть о бабушке), а у Перро — нет. Это очень важное различие. Я к нему еще вернусь.
Конечно, я не отрицаю притягательности научного подхода. Во мне тоже живет желание распутать причудливо переплетенные ветви Древа Сказок. Похожее желание испытывает лингвист, прорубающий тропу в дебрях языка, — а об этом я кое–что знаю. Но даже в отношении языка, по–моему, гораздо важнее и труднее выявить, а тем более — подробно описать особенности его проявлений в живом конкретном литературном памятнике, чем проследить его историческое развитие. Поэтому, возвращаясь к волшебным сказкам, скажу следующее: на мой взгляд, гораздо интереснее и по–своему труднее установить, что они собой представляют сейчас, чем стали для нас, какие ценности привнесло в них за долгие века алхимик–время. Я бы выразился словами Дейсента: «Мы должны быть довольны супом, стоящим перед нами, и не стремиться увидеть говяжьи кости, из которых его сварили». Впрочем, как это ни странно, под «супом» Дейсент подразумевал хаотические и весьма сомнительные сведения о доисторических временах, основанные на догадках едва народившейся сравнительной филологии, а «стремлением увидеть кости» у него названы требования опубликовать доказательства и факты, легшие в основу теории. Я же под «супом» разумею сказку в том виде, как она дана автором или сказителем, а под «костями» — ее материал или источники (в тех весьма редких случаях, когда они известны). Но, конечно же, я ничего не имею против критики супа как такового.