Между людьми - Федор Решетников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Тебе говорят, балбес ты эдакой, или нет? Пошел!
Я стою.
- Ах ты подлая рожа. Где ремень?
Я убегу.
Зато как останусь я один дома, то вволю насмотрюсь на картинки, на листки и на переплет. И достанется же тогда книге: мне очень нравилось прокалывать иголкой или булавкой глаза изображенным на картинке людям и прокалывать также буквы, или чертить карандашом на листках разные каракули. Дядя, когда читал книгу, догадывался, что это мои проделки, и тетка расправлялась со мной, заставляя целый день простоять на коленях в углу. Мне обидно казалось стоять, и я решил, что лучше будет если я картинку вырву из книги, а самую книгу брошу в печь. Долго я хохотал над своей выдумкой и ждал к тому случая. Так и сделал. Раз вечером, когда дядя и тетка ушли в гости, а меня оставили домовничать, я запер двери на крючок, подбежал к столу, схватил книгу и начал операцию. Помню, что мне страшно почему-то казалось вырывать из книги картинки, и я думал: а что, если они воротятся? а если они теперь в окно смотрят? Я погасил свечку, подошел к окну и прилежнее прежнего продолжал свою операцию, выдирая как попало, лишь бы скорее кончить работу… Книгу потом я спрятал под шкаф, где лежали только старые теткины ботинки. Дядя и тетка домой пришли поздно, когда я уже спал. Книги они не хватились; а тетка еще, как раздевалась, дала мне конфетку, пряник и грецкий орех. Целую ночь я не спал. Как только тетка склала утром в печку дрова, я живо бросил книгу в печь, но бросил так, что она свалилась набок, к самой стенке. Тетка стала затоплять печь. Она любила, чтобы у нее дрова в печке хорошо были складены; поэтому она, заметив книгу, сначала подумала, что это кирпич.
- Что за дьявол, откуда это кирпич? Сверху, что ли, выпал… - и стала вытаскивать клюкой этот кирпич. Каково же было ее удивление, когда она увидала свою любимую книгу без картин и с ободранными листками!
Дядя долго меня драл ремнем за эту проделку.
Он очень любил картинки, но никогда не покупал их. Раз ему подарил кто-то картинку лубочный фабрики, изображающую войну. Дядя стал любоваться на картинку с теткой, а я сидел в углу. Больно меня брало любопытство посмотреть картинку, точно меня бес толкал в бока.
- Ишь, дьявол! Смотри-ко, это, поди, в эполетах-то, - генерал? - говорила тетка.
- Как же.
- А это?
- Ты смотри: у этого орденов сколько, - и это генерал.
- Экое счастье… Гляди же, сколько он людей-то давит! Смотри, копыто-то на трех головах стоит… А саблей-то вон пятерых зацепил…
Между тем я уже подкрался к ним; приподнялся на пальцы ног - не видать; зашел сбоку.
- Ты что? - крикнул дядя.
Я отошел немного и скорчил глаза. Тетка пожалела меня и подозвала к столу. Я ничего не понимал в картинке, и когда дядя взял ее в руки, я хотел еще посмотреть и рванул ее так, что одна половина ее осталась в моей руке. За это дядя так ударил меня по голове, что я ударился об пол; изо рта пошла кровь.
С этих пор я крепко не залюбил дядю.
Меня учили молитвам, учили молиться утром, вечером, перед обедом и ужином и после них; учили уважать и почитать старших, любить тетку и дядю, называть их родителями - и всему этому учила меня тетка. Но молитвы я знал плохо, а знал больше песен и сказок; тетку и дядю я уважал, боялся, и так как я был мал, то без их спросу ничего не мог сделать, и это бессилие свое я испытывал на себе каждый день. Старших я не мог любить всех, а любил только тех, которые были ласковы ко мне; с кем хороши были мои воспитатели, кого они любили, того и я называл хорошим человеком и к тому лез без церемонии. Одно только я не мог тогда понять: зачем мне молиться еще за родную мать и за родного отца? ведь я не видал их? Зачем молиться за отца, когда тетка называет его пьяницей и часто пугает меня тем, что отошлет меня к нему?.. Тетка мне на мои вопросы или отвечала бранью, что я бестолочь, скот и проч., или говорила, что молиться нужно. Молился я вслух, по принуждению, так: умою лицо, становлюсь среди комнаты и начинаю молитву; вдруг тетка крикнет: подожди, балбес! рано: чай не поспел… Я отойду, сяду в угол и жду: скоро ли будет готов чай. Наконец чай готов; дядя и тетка садятся за стол; я становлюсь посередине комнаты и говорю вслух молитвы. Все молчат. Если я ошибусь, тетка поправит меня.
Больших усилий стоило ей растолковать мне, что у меня была родная мать, что не она, тетка, родила меня, а только воспитывает и кормила меня поначалу грудью, как свое детище. Но мне тогда все равно было: родная она мне мать или нет. Я только знал и понимал, что она меня кормит и что за обиду, нанесенную мне уличными мальчуганами, которые нередко тревожили мой нос до крови, всегда заступалась; значит, я был не чужой ей. Я плохо понимал тогда, что значит мать, отец и сын, и только гордился иногда тем, что живу у таких людей, которых любят другие люди, и часто важничал. Например, бывало, придет какой-нибудь нищий к нам, я и говорю ему: "Дома нету!" А сам думаю: "Вот и ничего не дали. Маменька велела подавать грошики, а я не подам тебе, себе возьму". Придет к дяде проситель какой-нибудь, да дядя спит, я и говорю ему: "Спят еще!" Знаю я, что нужно сказать ему: подождите или сядьте, а я думаю: "Постоишь, не велик барин…" Если мне давали подачки, я думал, что мне так и следует давать подачки, потому что я сын ихний, а это мне чужой. То, что я был не чужой дома, я знал хорошо, и если слышал, что дядю кто-нибудь ругает, пересказывал тетке да дяде, и дядя говорил, что он отомстит тому человеку чем-нибудь…
С каждым днем мне тяжелее становилось бывать дома. Я дома уж не баловал, но озорничал и нарочно делал то, что не нравилось тетке, которой я не мог ничем угодить. За всякую неловкость она бранила меня, кричала; я сначала злился, а потом плакал, сознавая, что меня напрасно ругают. Родственники мои, дети одних со мною лет, знали, что я терплю много, и постоянно говорили мне: "Зачем ты боишься их? Ведь они не родные тебе". Я сначала отмалчивался и не жаловался на них, а потом, слушая каждый день их советы, стал размышлять в тяжелые минуты: а зачем я боюсь их? Ну, и не стану бояться… Тетка скажет мне: становись на колени! Я не встану.
- Тебе говорят! - крикнет она… - Это что значит?- произнесет она с изумлением.
Я не слушаюсь.
- Вы не родная мне… - скажу я.
Тетка озлится, схватит ремень и начнет неистовствовать по моей спине. Но я не просил прощения и не выдавал своих друзей… Эти сцены стали повторяться часто; меня наказывали больно, а я день ото дня становился злее и упрямее. Поставят меня на колени - я целый день простою и не попрошу прощения; не накормят меня - я сам украду хлеба… И как же я в это время ненавидел своих воспитателей!..
Больно мне было слышать то, что меня попрекали моим родным отцом, говоря, что мой отец никуда не годный человек, что дядя держал его прежде у себя из милости, делал ему много добра, за которое он отплачивал ему различными неприятностями. Тетка молила бога, чтобы я захворал и умер; а дядя корил тетку, что она женила его брата и что она одна виновата в том, что я родился и живу теперь у них, а пользы от меня никакой не выходит, кроме того, что я выхожу очень дрянной мальчишка: не слушаюсь их, грубиян и начинаю поворовывать.
Оба они требовали, чтобы я делал то же, что делают и они: говорил с толком, не играл с ребятами, сидел смирно на стуле и исполнял все ихние приказания без ошибки. Но мог ли я это сделать? Меня манили игры товарищей; мне завидно было, что другие дети живут как-то вольнее. Если же я видел, что их обижали не хуже меня, били еще хуже, - я как-то радовался…
Все-таки я любил тетку более дяди. Дядя бывал дома редко. Утром вставал он рано; рано мы пили чай; за чаем шли рассуждения, что состряпать или испечь сегодня; он рассказывал о деяниях своих сослуживцев, она ему поддакивала или говорила про какую-нибудь соседку. Я сидел в углу, как посторонний человек, считая глотки дядины и теткины и дожидаясь, когда мне подадут чашку чая. Выпив чашку, я подходил к дяде и тетке поцеловать у каждого руку. Дядя ничего не отвечал на мою благодарность, а тетка все что-нибудь да замечала: "ты не стоишь того, чтобы тебя поить чаем! это тебе последний раз" - и т. п. Когда дядя уходил из дома, я должен был или сидеть смирно у окна, или чистить вареный картофель, подносить тетке воду, выносить помои и за неумелость получал подзатыльники; но зато она кормила меня сдобным печеньем и разными сластями - произведениями своих рук - раньше, чем сама пробовала; мыла меня в это время в бане, чесала и помадила голову и брала с собой в гости… Вот за это-то я и любил ее больше всего на свете. Отчего это? Оттого, вероятно, что она сердилась на меня и колотила меня бессознательно, не умея иначе научить меня хорошему, приучить к своему характеру, сделать из меня подобие себе и мужу; и ей все-таки жалко было меня тогда, когда она не суетилась, а сидела молча за работой. Недаром же она так лелеяла меня, так ухаживала за мной четыре года, как за родным детищем…
- И, матка! Ведь мне жалко его. Хоть и побьешь, и побранишь его, да опять-таки и пожалеешь… А весь, как станешь добром-то обращаться, спомянет и меня, - говорила она какой-нибудь своей подруге по вечерам, находясь в веселом настроении.