Культура шрамов - Тони Дэвидсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она так смеялась, когда возвращалась в кровать, что не услышала щелчка фотоаппарата, высунутого из-под стеганого одеяла.
ГоловографияНочь в самом разгаре, и я снова в туалете. У меня кружится голова. Мои руки в пятнах, живот сведен болью, которая никак не проходит. Я мычу, чтобы обратить на себя внимание, чтобы кто-нибудь пришел и забрал меня от меня самого, я склоняюсь над унитазом, думая, что никто не придет, но по крайней мере хоть отблююсь.
Потом отец раздвигает штору из пластмассовых бусин и заходит внутрь. Глаза у него затуманены сном, и ему требуется время, чтобы сфокусироваться на мне, щурясь от голого света лампочки. Он обнажен, но все, что я вижу, это какие длинные у него волосы, черными жгутами спадающие ему на спину. Без единого слова он поднимает меня от унитаза — его сильные руки натягивают мне кожу под мышками — и усаживается на стульчак верхом. И потом единственный звук — это звук его испражнения, единственное действие — это действие его кишечника, поспешно извергающегося в унитаз. Он не говорит мне ни слова, пока сидит, на его лице отражается удовольствие и облегчение, по мере того как жидкий стул стекает в воду. На лбу у него капли пота, и выглядит он таким же больным, каким я себя чувствую, но он не заговаривает о пятнах на моих прижатых к животу руках, о боли, которая выражает себя графически ради него, ради его внимания. Он не говорит ничего. Он раскручивает бумажный рулон, и это самый громкий на данный момент звук в фургоне. Он встает и потягивается. Словно завороженный, я наблюдаю за каплей жидкости на кончике его члена. Когда он закрывает глаза и расправляет руки, я знаю, что секунду-другую можно смотреть — это нормально. Пока тело его расслабляется и глаза неизбежно открываются, я гадаю, как она может там просто висеть. Но потом механические движения моего отца, которые все в той же тишине выносят его из туалета, отвечают на мой вопрос. Желтая капля перепрыгивает от него ко мне, приземляется на мою руку — желтое пятнышко, окруженное краснотой, — и я ее там оставляю, боль в животе временно позабыта.
Фотография 4
Выход и Паника
Я все еще слышу шепот. Но на сей раз вместе с дыханием доносятся и слова.
«Не сейчас».
«Пожалуйста…»
«Время неподходящее».
«Пожалуйста…»
«Подожди… в другой раз… скоро».
«Почему?»
Паника в четырех шагах от моей раскладушки разговаривает с Выход. Если бы я не слышал слов, мог бы догадаться о происходящем по дымке над их постелью, по их придушенному обмену репликами, теряющемуся в испарениях, освещенных тусклой лампочкой маленького бра, которое висело между ними — шнур колыхался от одного к другому, подчиняясь ритму дыхания.
«Не понимаю».
Я не мог видеть его лица, но слышал голос. Странный голос — слабый и меланхоличный, гордый и смущенный. Потом мгновение тишины. Затишье, за которым последовал неожиданный, прерывистый хриплый крик, когда он начал с силой лягать ногами стеганое одеяло, бешено молотя его ступнями, так что в темноте фургона я видел, как оно парило, словно подвешенное на двух белых веревках, прикрепленных к моему отцу. А затем — нарастающий гул землетрясения, мычание, переходящее в рык. Он ругался и изрыгал проклятия себе под нос, с нечеловеческой мощью колотя одеяло ногами.
«Перестань!» — крикнул я ему.
Но он только начал. Как уже бывало не раз в других местах, он не остановится. Он не мог сам остановиться. Когда он прокричал имя моей матери, это был крик надежды, а не гнева. Но она удалилась в ванную, закрыв дверь на задвижку. Его вопли, его слезливая ярость сотрясали фургон, его пальцы бешено царапали и рвали пижаму, ткань сбивалась жгутом вокруг его тела.
Он не сбавлял темпа часами, — по крайней мере, так казалось, звук ударов молотящих по одеялу ног дополнялся фоновыми шумами и скрипом трясущегося фургона. Я глубже зарываюсь в свою раскладушку, прячусь в норе постели, но оставляю маленькое окошечко, чтобы просунуть фотоаппарат.
Щелчок.
Фотография 5
Молотилка
Все размыто и не в фокусе, изображение, но не воспоминание.
Выход кричит из ванной: «Так им, ковбой, наподдай!»
И зрелище продолжается, а я — зритель, молчаливый свидетель кромешного ада, царящего в нашем фургоне, и этому неуемному беснованию вторят шумящие за окном деревья.
«Когда это все закончится, господибожемой? Сколько времени это будет продолжаться?»
Я взываю к ним обоим, ору что-то жалкое, что-то, чему никогда не прорваться сквозь мятущиеся простыни с одеялами или проклятия с оскорблениями от Выход, поэтому я переползаю к Панике, чтобы наброситься на его ноги, но не раньше, чем скадрирую их новым видоискателем. Он начал уставать, и я щелкнул до того, как он остановится, до того, как все стихнет. Потом я туго натянул на него стеганое одеяло и придавил сверху всем своим весом. Я не смотрел на Панику, он не смотрел на меня. Все кончилось. Как раньше, как уже бывало бессчетное число раз, он трансформировался из машины в кокон, его длинные черные волосы водопадом упали на голые колени, когда он обхватил ноги, прижимая их к груди. Я взглянул в окно и нашел ту ветку, на которой частенько проводил время со своей головокамерой. А затем стал считать выемки на грубой шишковатой коре росшего напротив окна дерева.
Ни звука из ванной от Выход.
Фотография 6
Автопортрет: грудь
Я лежал поверх стеганого одеяла, пока отец погружался в сон, и, оторвав взгляд от дерева, увлекся новым зрелищем, наблюдая, как мурашки разбегаются по моему телу. Положив камеру на голую грудь, я нацелил ее себе на лицо.
Щелчок.
Портрет с… отснято шесть кадров, остается еще шесть, если, конечно, включать и тот, что был сделан с дерева из-за окна. А я его включал. Тот Щелчок был такой же настоящий, как и этот, запечатлевший гонки между мурашками, когда палец скользил в крутых виражах по родинкам и свежим, рдеющим шрамам.
ГоловографияЯ видел ее в убогой тесной ванной автофургона. Она сердится на меня. Она втаскивает меня внутрь и раздевает, сдирает мою одежду в присохших лепешках грязи и сажает меня, восьмилетнего мальчугана с синюшной от холода кожей в красных штрихах прожилок и в пятнах бурого ила, в ванну чуть ли не с кипятком. Пузырей не было, лишь быстро поднимающаяся к поверхности пена, которая отскакивала от моей кожи в ту же секунду, как прикасалась к ней.
«Почему, ну почему, ну почему ты всегда умудряешься так испачкаться?» — говорит она, окуная меня с головой в воду. На минуту она прерывается, чтобы убрать назад свои длинные прямые волосы, и закатывает рукава, открывая испещренную крапинками кожу, такую просвечивающе белую, что сквозь нее видны кости.
Потом она переворачивает меня, и я вдруг оказываюсь прижатым лицом к бортику пластиковой ванны, а моя задница торчит над водой. Рукой, одновременно свойской и жесткой, она принимается энергично тереть во всех мыслимых и немыслимых местах с рвением человека, вознамерившегося удалить даже ту грязь, которой нет. Я молчал. Мало что можно было сказать, чего бы не говорилось раньше. В пять, в шесть, в семь. Привычное механическое действие с запрограммированным результатом. Если пытаться протестовать, это лишь увеличит интенсивность надраивания; если плакать или жаловаться, тебя обожгут кипятком в самых чувствительных местах. «Ты должен быть чистым, не так уж и много я требую, ты должен быть чистым». В мои восемь лет она могла поднять мне руки над головой и вынуть меня из ванны, прокрутив в воздухе на 360 градусов, чтобы убедиться, не осталось ли где грязи. Если осмотр ее удовлетворял, она доставала полотенце и вытирала меня.
Как-то раз после головокружительного вращения она, с глубоким вздохом, доверительно сказала: «У тебя все в жизни просто, разве нет? Твой отец тебя пачкает, я тебя мою».
Фотография 7
В недрах деревянной халупы
Сильный кадр. Хороший фотограф распознает будущий снимок еще до того, как наведет фотоаппарат, прочувствует его прежде, чем он будет скадрирован, и вот такая фотография предстала передо мной. Объемная. Насыщенная. Атмосфера внутри фургона подходила под мое настроение — резкость не в фокусе, разлитая в воздухе утренней заторможенностью. Я тихо выскользнул из постели, боясь нарушить редкий для нашего дома покой. Паника отсутствовал, Выход тоже нигде не было видно.
Я наспех оделся и отошел в глубину фургона для лучшей панорамы обзора. Мой глаз новообращенного в пылу наития кадрировал домашние виды. Щелчок, и дело было бы сделано; но я не захотел. Я стал разборчивым при создании образов, и в данном случае меня не удовлетворил свет. Новоиспеченный фотограф хватает свою верную камеру и смывается в лес.
Я скакал на одной ноге, бегал вприпрыжку и носился вокруг халупы. Пять подскоков, пять подпрыгов и один прыжок в длину. Отдавая дань атлетизму, я двигался в такт с Паникой. На зеленой лужайке, в ранних утренних сумерках, мы сливались в совершенно особом, своем собственном ритме. Я остановился только затем, чтобы сделать снимок, на который не решился раньше, и приник объективом к треснутому стеклу в окошке. В недрах халупы я увидел тот ритм, что звучал у меня в ушах, увидел движение черных волос Паники, скользящих по его голым плечам и груди, увидел, как его руки, царапая кожу, вытягивают из головы какой-то незримый предмет и швыряют на пол. Мгновение, и его ноги замерли, верхняя часть туловища переняла их ритм, прогибаясь и извиваясь в судорожной аэробике — голова к пальцам ног и обратно, и в такт движению взмахи рук. Пять махов влево, пять вправо. И снова включились ноги, он закружился, подпрыгивая на месте и пытаясь ухватить себя за голову, словно хотел разодрать ее на части и разбросать во все стороны.