Мальчик, дяденька и я - Денис Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чаковский курил трубку. Как положено настоящему трубочному гурману, трубки он постоянно менял. Это было заметно – они были разных фасонов. Он даже курил трубку стиля «Макартур», сделанную из двух кукурузных початков. А может быть, это только я замечал, потому что я тоже курил трубку и у меня, представьте себе, тоже был кукурузный «Макартур». Хотя остальные мои трубки были, конечно, попроще, чем у Чаковского. Впрочем, и «Макартур» – трубка тоже простая, очень дешевая. Ее курят больше из сувенирных соображений. Ну а называется она так в честь американского генерала – героя Тихоокеанского театра Второй мировой войны. Он на всех фотографиях с такой трубкой. Кстати, темные очки с перепонкой сверху в те годы назывались «Макнамара» – в честь американского министра обороны, – но это я к слову.
Однажды мы с ребятами сидели в креслах в холле около места, которое теперь называется «рецепция», а тогда называлось «администрация». Мы болтали я уже не помню о чем. С нами сидел такой Додик Глезер. Хотя какой он нам Додик, он нам в отцы годился. Старый рижанин, переводчик со многих языков. С латышского на русский и обратно, и с немецкого, кажется, тоже. Почему-то он любил общаться с ребятами. Рассказывал разные истории и отвечал на вопросы, а как будет по-латышски то-то и то-то. Однажды я спросил его, как будет по-латышски «Ein' feste Burg ist unser Gott» – первая строка лютеранского гимна. Он ответил, и я это запомнил до сих пор: «Tas Kungs ir musu stiprā pils».
Мы тогда были все ужасно умные.
Итак, мы сидели и болтали с Додиком. Вдруг открылась дверь лифта. Вышел Чаковский с дымящейся трубкой и подошел к нам. Он спросил:
– Додик, как будет по-немецки «огонь»?
– «Фойер», – ответил Додик.
– А огонь в смысле команды? – спросил Чаковский. – В смысле, когда артиллерист кричит: «Огонь!»
– Тоже «фойер», – сказал Додик.
– Напиши, пожалуйста, – сказал Чаковский и протянул Додику карандаш и бумажку.
Это был лоскуток газеты. Додик написал «Feuer!» вот так, с восклицательным знаком. Чаковский поблагодарил, сел в лифт и уехал.
– Зачем ему? – спросил я у Додика. – Как вы думаете?
– Он пишет роман о войне, – сказал Додик.
Мне показалось, что он с трудом удерживается от смеха. Мне тоже вдруг стало ужасно смешно. Вот сейчас вспоминаю и смеюсь.
Хотя, конечно, я несправедлив.
Я ведь тоже чуть что залезаю в «Гугл-Переводчик».
Мы стояли в очереди за билетами в кино. Кто-то захотел пропустить вперед без очереди престарелую Мариэтту Шагинян. Она устроила скандал на весь холл, объясняла, что она, во-первых, в добром здравии, а во-вторых, коммунистка. Передо мной стоял означенный Чаковский, а рядом с ним – Саша Ильф, то есть Александра Ильинична, дочка знаменитого сатирика. Они о чем-то разговаривали и собирались завтра пойти погулять вдвоем. Меня поразило, что они, во-первых, на «ты», а во-вторых, как будто бы даже дружат.
Мы, конечно, знали, что «Литературная газета» – это трибуна интеллигенции, газета смелая, как тогда почему-то говорили – левая, и очень любили ее читать. С нетерпением ждали среды, когда она выходила. Бежали к почтовому ящику. Дома выхватывали ее друг у друга.
Но сам Чаковский был для нас воплощением советского официоза, важности, надутости, партийности, чиновности и всего прочего. Повторяю, может быть, я несправедлив, поскольку не знаком с ним лично. Но именно так он выглядел, когда горделиво шествовал по дорожкам Дома творчества, ни с кем особенно не раскланиваясь. А Саша Ильф, наверное, в силу обаяния имени ее отца, казалась мне воплощением всего демократического, левого и даже диссидентского. Я представить себе не мог, что она с Чаковским на «ты», что она может гулять с ним по пляжу и разговаривать. О чем?
Хотя, если рассудить здраво, фельетоны и даже романы Ильфа и Петрова были на сто процентов советские – точно такие же, как смелые разоблачительные статьи в «Литературке» Чаковского.
Я, конечно, уже тогда понимал, что мир сложнее, чем может показаться двадцатилетнему парню, но и сейчас почти каждый день какие-то перекладины, рейки и стропила моего мироздания всё время трещат, ломаются и рушатся. Правда, на их месте немедленно появляются другие – увы, столь же недолговечные. А может быть, не увы, а к счастью.
Варя
Варя Бессарабова была совсем маленькая – она училась в девятом классе или даже в восьмом. Поразительно красивая – смуглой, чуть-чуть восточной, тонкой и большеглазой красотой. Она была дочкой довольно известного, даже, можно сказать, почти знаменитого ленинградского историка, который когда-то давно был мужем совсем уж знаменитой художницы, звезды русского авангарда. Звезда авангарда была сильно старше молодого доцента и умерла сразу после войны, так что Вариной мамой была вторая жена уже профессора Бессарабова – сравнительно молодая дама, полная, темноволосая, тоже, кстати говоря, красивая. Они были похожи с Варей, но дочь была лучше. Мама была приторно красива, а дочь – утонченно. Как звали маму, я сразу забыл.
Мы всей компанией часто бегали на крышу – то есть на самый верхний этаж главного корпуса. Там было девять этажей, кажется. Наверху была огороженная площадка. Это и была та самая крыша. Мы стояли там, смотрели то на Лиелупе, то на залив, и курили. Курили очень быстро, потому что сильный ветер обдувал наши сигареты, и от этого они горели вдвое быстрее, чем на земле. Варя Бессарабова не курила, она была маленькая. А я был, кажется, на втором курсе. То есть перешел на третий.
Да, конечно, тогда мой папа был еще жив.
Это были два разных лета.
Одно – имени Вари. Другое – имени Лены.
Варя была маленькая, но очень милая, очень добрая, очень умная. Я совершенно не помню, о чем мы с ней говорили. Впрочем, мы с ней вдвоем ни о чем не говорили. Просто она вдруг кричала: «Хочу на крышу!» – и мы, сколько нас было – трое, четверо, пятеро, – забивались в лифт, доезжали до верхнего этажа, пробегали еще пару лестничных пролетов и оказывались наверху, на сыром и прекрасном ветру. Через две минуты замерзали. Курильщики к тому времени уже успевали докурить свою «Шипку» или «Яву», и мы снова неслись вниз.
Однажды мама вдруг спросила меня:
– А ты бы хотел жениться на Варе Бессарабовой?
Я довольно нахально ответил:
– А что, поступили предложения с той стороны? – Потому что я много чего хотел, но уж только не жениться на Варе Бессарабовой. Потому что как раз в это время я, как положено всякому двадцатилетнему парню, был безнадежно влюблен в одну девушку, ухаживал за другой девушкой и горько переживал разлуку с третьей девушкой – и всё это, как нынче говорят, в одном флаконе. И конечно, в этом флаконе не было места для какой-то ленинградской восьмиклассницы.
– Так что, были такие предложения? – повторил я свой вопрос.
– Нет, – сказала мама. – С чего ты взял? Не в прошлом же веке живем.
– А с чего тогда ты взяла? – сказал я.
– Как-то так, – сказала мама. – Мне кажется, была бы хорошая пара. И вообще мне кажется, что ты ей очень нравишься и она тебе тоже.
– Тоже очень? – спросил я.
– Да, – сказала мама.
– Ой, слушай, хватит. Не сходи с ума, – сказал я маме и почувствовал, что у меня краснеют уши.
Они покраснели у меня так сильно, что я взялся за них руками. Они в самом деле стали горячими, и я почувствовал буквально через две секунды, что я влюбился в Варю Бессарабову по уши. Вот по эти самые горячие уши, которые я держал холодными руками.
Но я прекрасно понимал, что между нами ничего нет и ничего быть не может. Ну да, она юна, красива, умна, из хорошей семьи. Допустим, даже в меня влюблена. Но я уже на втором, то есть даже на третьем курсе, а она еще школьница. Ей еще надо оканчивать девятый, потом десятый класс, сдавать экзамены. Куда-то поступать учиться. Она еще минимум семь лет будет маменькиной дочкой, так что не годится. И вообще страшно. Вот если бы мама спросила меня, не хочу ли я жениться на своей ровеснице или даже на девушке постарше, ну, ненамного, на год, на два или даже на три, я бы, как говорится, всерьез рассматривал этот вопрос. Наверно, я тогда сам был еще очень маленький и не мог представить себе, что рядом со мной будет настоящий ребенок. Глупости. Всё. Забыли.
Наш разговор с мамой был вечером, перед сном. Я вспомнил, что мама еще раньше говорила, что Варя Бессарабова похожа на Наташу Ростову. Этакий, что называется, образ. Ночью мне приснился роман Толстого «Война и мир», а именно – как нехорошо поступила Наташа со своим женихом князем Андреем.
Поэтому на следующее утро, когда Варя Бессарабова захотела на крышу, я сказал, что у меня насморк, а там сильный ветер. «Ты врешь, – сказала Варя. – А ну, похмыкай носом!» Я похмыкал. «Ну вот, – сказала она, – нет у тебя никакого насморка, пошли на крышу». Все стояли вокруг и смотрели на нас. «В другой раз», – сказал я. «Мы сегодня уезжаем, – сказала Варя. – В Ленинград. Давай в последний раз». «Хорошо», – сказал я и вызвал лифт. Мы опять постояли на крыше, покурили, побросали вниз крохотные камешки – даже не камешки, а крупные песчинки, – и спустились вниз. Часа через два Варя Бессарабова и ее мама с папой грузили чемоданы в такси – ехать на вокзал. Их провожали несколько человек. Моя мама была тут же. «Попрощайтесь, ребята», – сказала она. «Пока», – сказал я. «Пока», – сказала Варя. Машина уехала.