Острова Тубуаи - Александр Турханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пожал плечами и промолчал. Они опять заговорили.
Ничего не сказал только директор Александр Валентинович. Когда речи иссякли, вспотевшая Иваницкая спросила: «Может быть, и директор скажет свое слово?» Александр Валентинович поморщился и ответил, что поговорит со мной позже, а сейчас пусть я выйду.
— Это, знаете ли, очень странно… — услышал я голос инспекторши, уже выскакивая из кабинета. — Вы, как директор и как мужчина, в конце концов…
Скоро «гости» в сопровождении Иваницкой вышли из кабинета завуча. Они прошествовали мимо, и меня, как мне показалось, не заметили. Я заглянул в приоткрытую дверь. Александр Валентинович стоял у окна и курил в раскрытую форточку. Он повернулся к двери, грустно посмотрел на меня и сказал, чтобы я обязательно навестил Вальку в больнице.
— Да мы вчера вечером уже заходили, — ответил я. — И сегодня. Тоже пойдем.
— Сильно он расшибся, — вздохнул директор.
Я кивнул.
— Иди, — сказал Александр Валентинович. — У тебя урок.
Я поплелся к классу. Я понимал: все, что говорили наставники, было верно. Странным образом именно молчание Александра Валентиновича меня в этом убедило. Я-то знал ответ на вопрос, который задала мне Иваницкаяа: что меня побудило придумать такую игру. Но ни одному человеку, даже самому замечательному, который курил сейчас у форточки и грустно смотрел на школьный двор, его бы не сказал. Да и как можно признаться хоть кому-нибудь (разве только Тяпке, которую у меня украли), что «побудила» меня придумать такую игру — трусость. Только и всего.
Вернувшись домой и сделав уроки, я не пошел гулять. Мать даже заподозрила, не заболел ли я. Пока я сидел за столом и рвал один листок за другим, она несколько раз подходила ко мне и щупала лоб. Потом я услышал, как она сказала отчиму, что я наверняка влюбился.
— Га… — отозвался отчим.
На следующий день я показал друзьям свое сочинение. Друзья сказали, что это классно и надо дать почитать «ашкам» (мы учились в классе «б» и не без гордости называли себя «бандитами»). «Ашкам» стихотворение тоже понравилось. Скоро вся школа, завидев завучиху, хихикая, шепотом декламировала:
«Гром гремит, земля трясется,Иваницкая несется,На высоких каблукахИ с указкою в руках!»
Неизвестно, кто ей об этом стишке стукнул, но через несколько дней Иваницкая снова вызвала меня к себе в кабинет и стала кричать, что я дрянь и она мной займется. В заключение она сказала, чтобы завтра я привел в школу… нет, не мать, хватит бедную женщину мурыжить, а отчима.
— Завтра суббота, — добавила она с ехидной улыбочкой. — Ничего, он сможет.
Это была действительно страшная месть. Отчим по выходным никогда не бывал трезвым, и его «приход» обещал не только скандал дома, но и унижение перед всей школой. А то, что он напьется еще с вечера пятницы, не стоило и сомневаться.
Но и в этот раз меня спас директор. Он случайно зашел в кабинет завуча к концу нашего разговора и слышал требование привести отчима. Александр Валентинович попросил, чтобы я подождал его в коридоре. А через пару минут вышел и сказал, что никого приводить пока не надо, ни мать, ни отчима, а там видно будет. Я ответил: «спасибо, Александр Валентинович», убежал в туалет, закрылся в кабинке и едва не разревелся как девчонка.
Глава 2
Когда я был совсем маленький, единственное, что могло напугать меня в минуты перед сном — это темнота. Я боялся ее, как чего-то живого, как крысы, которую видел недалеко от нашего барака, или как старика, который часто проходил под нашими окнами. Когда-то он попал в аварию на шахте, его лицо и руки горели, теперь кожа была бурого цвета, в огромных застывших волдырях. У деда не было одного глаза, он проткнул его, напоровшись на что-то, когда пытался потушить огонь на лице. Я знал время, когда дед будет проходить мимо, каждый день он был точен, и каждый раз, замирая от страха, я прятался за занавеской. Я боялся деда, мне было страшно на него смотреть. Но все-таки разглядывал его и не мог отойти от окна.
В то время никакого отчима еще не было, и мы жили в одной комнате с матерью. Поэтому настоящего страха перед темнотой я все-таки не знал. Наверное, боялся просто из удовольствия бояться. Иногда, желая подразнить себя и дождавшись, когда мать уснет, я вставал и шел в самый темный угол. Или подходил к окну. Но не отдергивал занавеску. Стоял перед зашторенным окном, прислушивался к звукам на улице и представлял, что там, за стеклом. Такая же точно картинка, как днем? Или ночью все другое? В одну из ночей я решился и отодвинул штору. И ничего не увидел, кроме своего неясного отражения.
Барак, где мы жили, раньше был конторой шахты «Первомайская». Но случилась авария. «Первомайку» временно закрыли. Предполагалось, что она скоро опять заработает. Ее сторожили (страшный дед, собственно, и был сторожем), велись какие-то ремонтные работы. В прежней конторе, чтобы здание не пустовало, организовали общежитие. Кроме меня детей здесь не было. Жили в основном пожилые шахтеры-холостяки, две молоденьких продавщицы из соседнего магазина и двое-трое молодоженов.
Была еще уборщица. Ее дом находился далеко от барака, на другом краю рудника. Но чуть свет она была уже на работе. Ковыляя по утру в туалет, я всегда встречал ее то в коридоре, то в одной из комнат. Она уже возила по полу шваброй или поливала цветы. Жила она одиноко. Сын с женой работали в Норильске. Наверное, поэтому она часто и подолгу со мной возилась. Мы привыкли называть ее Нянькой: мать — в шутку; для меня же это было обычное имя.
Я почему-то не запомнил, какое у Няньки было имя и отчество. Сейчас это кажется мне верным и замечательным: в каждом имени-отчестве много «взрослого», скучного и тяжеловесного; и хорошо, что Нянька в моей памяти осталась Нянькой, а не Ириной Федоровной какой-нибудь, Прасковьей Ильиничной или Верой Андреевной. Мне кажется, если бы я помнил ее имя-отчество, какая-то важная деталь моего детства была бы навсегда потеряна.
Няньку я запомнил во всем черном. Наверное, она носила разную одежду, но в моей памяти осталось лишь длинное платье до пола, «монашеское». Она была очень полной бабкой, дышала громко, часто задыхалась и тогда прижимала руку к груди. Лица ее я не помню. Только глаза в веселых и чистых морщинках. И взгляд. Даже сейчас мне иногда кажется, что я чувствую на себе этот взгляд: то ласковый, то веселый, то шутливо-сердитый.
Помню, я рассадил коленку, было очень больно. Но страшнее боли был вид крови. Кажется, свою кровь я видел в первый раз. Если точнее, я понял, что это моя кровь, впервые. Я смотрел, как толстая алая лента вытекает из ссадины, боялся тронуть ее рукой и ревел во все горло. Тогда Нянька взяла меня за руку, посадила на стул, наклонилась близко к ранке и что-то быстро зашептала. Мне стало любопытно. Захотелось послушать, о чем она бормочет. Я затих. Но Нянька говорила непонятные слова, я только расслышал «Георгий», «кровь» и совсем странное слово «кань», последнее. Нянька поднялась с колен, посмотрела на меня и усмехнулась. Этот взгляд я тоже запомнил: всегда светлые глаза ее потемнели, и в них было… Даже не знаю, что в них такое было, но этого взгляда я испугался даже сильнее, чем вида крови (кстати, она перестала течь, как только Нянька встала с колен). Я со страхом посмотрел бабке в лицо, но это опять была прежняя моя Нянька, она подмигивала, улыбалась, прижимала руку к груди и задыхалась — все было как всегда.
Окно нашей комнаты выходило на шахту. Мне она напоминала опрокинутую телегу. Это было квадратное здание с громадным колесом на крыше. Иногда, очень редко, колесо начинало со скрипом вращаться. Тогда мне казалось, что вот сейчас все здание сдвинется с места, опрокинется и раздавит и барак, и меня. Я бежал по коридору, к Няньке. Тюкался лицом ей в колени. С ней мне становилось спокойно. Она говорила: «какой ты глупый, прямо как щенок», — и давала что-нибудь вкусное: конфету или печенье, всегда в крошках табака. Нянька покуривала, но старалась ото всех таиться. Ото всех, кроме меня. Меня она просила, чтобы я ее не выдавал, а то ей почему-то стыдно. А я подлым образом пугал ее раскрытием тайны, выманивая что-нибудь для себя. (Все в общежитии знали, что Нянька покуривает, и ничего «ужасного» в этом не видели. И Нянька об этом знала, но меня не разубеждала).
Она рассказывала мне о ярко освещенных дорогах под землей, о вагончиках с углем, о том, какие смелые люди работают в шахте, как они идут вперед и никакие преграды им не страшны. Я слушал эти рассказы с удовольствием. И все же, стоило мне увидеть здание шахты, Нянькины истории забывались — я не мог представить, что под землей, под нашим общежитием, под зданием шахты могут находиться люди. Я наблюдал, как вращается колесо, и не мог поверить, что двигают его дяди или тети. Для меня и здание, и колесо были отдельно от людей. Здание жило самостоятельной жизнью, в нем вечно что-то скрипело и ухало, — и даже замирало колесо, как мне казалось, по собственному желанию.