Мамины глаза - Симон Осиашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Олень склонился над рекой…»
Олень склонился над рекой —рога, как взрыв над головой —и пьет неторопливо.Не потревожьте водопой,олений короток покой —чуть дольше взрыва.
Проводы
Спасенный эхом, звук вернется,но здесь его уже не ждут —уже захлопнуто оконце,и лишь ольхи недужный прут,быть может, на ветру качнется…Следы к дороге приведут.
Уже телега отстучала,и безразлична вновь трава,лишь у дощатого причалаволна качается едва.Потом и речка замолчала,отговорив свои слова.
А там и лодки след растает,и, завершая долгий круг,звук, ставший эхом, перестанеттревожить, наконец, мой слух…А дальше – тишина пустая.Да время валится из рук.
«Моя душа беременна любовью…»
Моя душа беременна любовью,Я чувствую, она вот-вот начнется,Когда пересечемся мы с тобою —И в каждой моей клетке вспыхнет солнце.
И кровь по жилам брызнет водопадом,И оживет пропитое здоровье —Душа освобождается от яда,Когда она беременна любовью.
Сходить с ума от брошенного взгляда,Уснуть в ногах, проснуться в изголовье…Мне больше ничего уже не надо,Когда душа беременна любовью.
И если бы не наважденье это,Я точно что-то сделал бы с собою —Но ночь в окне сменяется рассветом,Когда душа беременна любовью.
«Такое время дня…»
Такое время дня,такое время года,что слава не нужнаи не нужна свобода.
Должно быть, заодноноябрь и бездомность,когда твое окновзошло звездой бездонной.
Похороню крылоу твоего порога —окно твое взошлонад бедною дорогой.
Окно твое взошло,последним светом брызнув,и слово не спасло —такое время жизни.
«Я жизнь освобожу от штор…»
Я жизнь освобожу от шторИ сердце для нее открою —И зазвучит в душе мажор,И крылья вздрогнут за спиною…
Жизнь улыбнется мне сквозь дождь,И губ моих коснется ветер —И я отдам последний грош,За счастье просто жить на свете…
На небе след моих губ
Итак, мы остановились на том, что, пройдя творческий конкурс, я приехал в Москву сдавать вступительные экзамены в Литературный институт. Профилирующим экзаменом была, естественно, русская литература. Но тут была одна тонкость. Поскольку институт был единственный на весь Советский Союз и поступать приезжали со всех республик, то многие абитуриенты окончили не русские, а национальные школы и русским языком владели постольку-поскольку. И вот для уравнивания шансов выпускников русских и национальных школ экзамен по литературе был в двух вариантах: русскоязычники, назовем их так, писали сочинение, ну а, скажем, националы – диктант. Накануне экзамена были вывешены списки, кто какой экзамен сдает. И тут я, к своему удивлению, увидел, что фамилия моя стоит в списке пишущих диктант. Первая моя реакция – бежать в приемную комиссию и требовать восстановления справедливости, то есть включения меня в число тех, кто сдает сочинение. А потом я решил, что делать это совершенно не обязательно. В конце концов я честно указал в анкете, что окончил русскую школу, а если меня, вероятно, по моей фамилии внесли в список «диктантников», то это не моя вина. Были тут, конечно, и корыстные соображения. Дело в том, что я был золотой медалист – и, значит, мог быть зачислен в институт по результатам одного (профилирующего) экзамена при условии получения отличной оценки. Такой был порядок в те благословенные времена, не знаю, сохранился ли он до наших дней. Если нет, то жаль нынешних отличников. Так вот, естественно, получить пятерку за диктант было куда как легче, чем за сочинение, где оценивалась не только грамотность, с которой у меня был полный порядок, а еще и художественная часть. А оценка последней – дело очень субъективное: кто как посмотрит. Так что я поблагодарил судьбу, сделавшую мне такой подарок, и спокойно отправился писать диктант. Как сейчас помню, диктовали нам отрывок из «Капитанской дочки», я с божьей помощью получил пятерку, а вот мой сосед, почему-то запомнилось мне его имя – Турсун Бостонкулов, киргиз, – получил двойку и очень возмущался, потому что списал у меня, как он говорил, все до последней буквы. Но, наверно, с киргизским акцентом.
Так я стал второй раз студентом и уехал до осени домой, во Львов. А перед первым сентября одолели меня вдруг сомнения – надо ли мне все это. Ведь мне уже двадцать шесть, я бросаю налаженную жизнь, работу, жилье – определенность, одним словом, и уезжаю в совершеннейший туман. В чужой город, в одиночество, в общежитие, в неясные перспективы. И мне стало страшно. Я не спал ночами, мучился – был в полной растерянности. И здесь решительно выступил мой отец, который сказал, что мне дан шанс круто изменить свою судьбу, попробовать жить совсем другой, возможно, более яркой жизнью – и если я упущу эту возможность, то никогда себе этого не прощу. Да, очень может быть, у меня ничего не получится, но я всегда смогу вернуться, а если не попробую, то другого раза уже не будет. Никогда не нужно жалеть о том, что сделал, жалеть надо только о том, что мог сделать – и не стал. Эти слова я запомнил на всю жизнь. И стараюсь свои поступки сверять с этой формулой. Не всегда, правда, получается, но стараюсь я честно. Надо сказать, что отец мой не случайно так настаивал, чтоб я поехал в Москву. Дело в том, что я каким-то образом повторил его судьбу. Когда-то, еще до войны, папа учился в Тбилиси в финансовом институте и во время преддипломной практики подрабатывал грузчиком. А чтобы легче работалось, пел. И вот подходит к нему некто и говорит: «Молодой человек, вы хорошо поете, вы учитесь в консерватории?» На что мой папа ему отвечает, что ни о какой консерватории он и не слыхивал и что через месяц будет бухгалтером. Тогда папин собеседник заявляет, что такая естественная постановка голоса большая редкость и нужно обязательно заниматься пением профессионально, а быть бухгалтером может каждый. Он оставил отцу свой телефон, и через некоторое время они встретились уже около пианино – и папин знакомец, оказавшийся профессором консерватории, прослушав отца еще раз, написал ему рекомендацию на музыкальный рабфак (так в те времена называлось музыкальное училище), окончив который папа поступил уже в консерваторию и стал профессиональным певцом-тенором. Но это уже другая история, а пока что я поехал-таки в Москву и начал учиться в Литературном институте.
Должен заметить, что, конечно, в смысле литературного кругозора институт меня поднял, но вот что касается стихотворчества, то, по-моему, этому делу обучить нельзя. То есть версификацию освоить можно, но вот стать не графоманом, а поэтом, если этого не дано, невозможно. Наверно, это звучит банально, но поэт в первую очередь определяется мироощущением и отношением к слову и образу, а не способностью рифмовать и ритмически организовывать текст. Но вот чему Литинститут научил меня точно, так это тому, без чего существовать вообще и в шоу-бизнесе в особенности практически невозможно. Он научил меня держать удар. Дело в том, что у нас по вторникам были обсуждения работ друг друга. Раз в несколько месяцев очередь доходила до каждого – и вот тут начиналось сведение счетов. Если ты не входишь в ту или иную литературную или товарищескую группировку, твои однокашники по семинару поэзии, с которыми ты общаешься ежедневно и вроде нормально, накидываются на тебя (на твою работу, естественно) с таким ожесточением и уничижением, что ты начинаешь ощущать себя совершеннейшей бездарностью, коей не то что в Литинституте делать нечего, а вообще жить не стоит. И выходишь ты побитой собакой, и ищешь ближайшее дерево, чтобы свести счеты с жизнью, потому что такой бездари нечего делать на белом свете, – и только огромным усилием воли или порцией алкоголя заставляешь себя повременить с этим делом. Ну а через несколько дней появляется сначала желание жить, а потом и работать – и все возвращается на круги своя. И снова жизнь прекрасна. Так вот, именно этот навык держать удар очень помог мне, когда я делал первые шаги в песенном творчестве сначала как автор, а позже и как исполнитель. Впрочем, это еще впереди, а пока я учусь в Литературном институте, подрабатываю ночным сторожем, потому что негоже взрослому дяде брать деньги у родителей, которые, кстати говоря, уже выучили его в политехническом институте. Я сторожил склад электрооборудования около Киевского вокзала, там хранились огромные катушки с кабелем, которые, по-моему, никаких злоумышленников заинтересовать не могли, ибо в советские времена не было еще пунктов приема цветных металлов и частных ЛЭП тоже. Но тем не менее семьдесят рэ я получал плюс сорок рублей стипендии – жить можно. Так существовали многие мои однокашники, и это было нормально. Мне как сторожу была положена собака, она и была. Вернее, он. Звали его, естественно, Рекс, а как еще могут звать дворнягу, и ему ужасно не нравилось, когда я его выгонял из сторожки заниматься прямыми служебными обязанностями, а именно – сторожить. Он отворачивался, делал вид, что я обращаюсь не к нему, и, по-моему, обижался, если я настаивал на своем. Но все же он меня уважал и в моем присутствии был очень храбр в собачьих разборках, а если вдруг меня не оказывалось поблизости, Рекс благоразумно ретировался с поля боя, делая вид, что не имеет ко всему этому никакого отношения. Кормили его раз в несколько дней – приносили ведро отходов из ближайшей столовой, и он моментально проглатывал все, от чего его пузо становилось похоже на средней величины арбуз, а настроение делалось благостным и умиротворенным. Правда, ненадолго… Мне нравились часы, проведенные с Рексом, он был хорошим и терпеливым собеседником, думается, я даже любил этого пса и свою сторожку, несмотря на то что однажды чуть не сгорел в ней. Дело в том, что зимой для дополнительного тепла была там самодельная электроплитка, которую я ставил около двух кресел, служивших мне ложем, – и вот однажды рукав дубленки, которой я укрывался, попал в разогретую спираль. Слава богу, дубленая овчина не горит, а тлеет – и когда я проснулся (а просыпался я много раз за ночь, будили проезжавшие мимо поезда), то увидел, что рукав мой светится в темноте, а в сторожке стоит тяжелый дух паленой овчины. Потом я просто выкрошил истлевший край и ходил с подвернутым рукавом, а все решили, что на меня напал Рекс. Стоила моя дубленка примерно три месячных оклада сторожа, но я не унывал, потому что уж очень хорошие бывали ночи в сторожке. И стихи писались хорошие…