Айгирская легенда - Борис Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через станцию Карламан проходит старая железная дорога. Как ее называли раньше — «Ишимбайская». Придя сюда из Уфы, она круто сворачивает за станцией Карламан на юг, идет в сторону Стерлитамака и дальше, в Кумертау. А новую, «Белорецкую», бросали прямо на восток. Как по линейке провели ее — до самых гор вытянулась ровнехонько.
Но тогда все трудности были скрыты под снегом. Приходилось лишь мечтать. А это строителям «по штату» было положено. И сквозь настороженность и чувство неизвестности пробивалась к дороге подспудная любовь, как к будущему ребенку, с которым, ой, как придется хлебнуть горюшка!
На станции Карламан и рядом с нею нет ни гор, ни рек, ни лесов. Есть название речки — Сухой Карламан. В глубоком распадистом овраге шумит весной мутно-коричневый поток. Он летит и кувыркается, как оглашенный, под автодорожным мостом, затем ныряет в трубу огромного диаметра под железнодорожным полотном. Много шуму наделает, а потом сузится в присмирелый ручей. Летом же и ручей зачахнет и высохнет. Вот и вся речка. Правда, можно было бы рекой Белой похвастаться, но далеко она упряталась от Карламана, с крыши двухэтажного дома или водокачки не увидишь ее. К ней на попутке надо добираться или рейсовым автобусом, если не захочется тащиться пешком за десять километров. Река Белая в том месте неширокая. Один берег пологий, другой вскинут высоко. Деревенька лепится вдоль берега. Переправа паромная. Кустарник. Островки леса. Далеко-далеко, по краю горизонта, тянется блеклая полоска горной гряды с белыми известковыми осыпями. Вот и весь пейзаж.
Кармаскалинский и Архангельский районы в основном полевые, хлебные. Только на подступах к Белорецкому району начинается густой лес и горы. Так что порадоваться разнообразию красок можно лишь весной или осенью. Летом же, в сушь и жару, все здесь тонет в пылищи. А вот зимой, в безветрие, воздухом не надышишься: такой чистый, ничем посторонним не тронутый.
Напротив станции Карламан и позади нее тянутся ряды деревянных домов, обычные деревенские избы. Вокруг станции толкутся служебные постройки, склады. Больница есть. Школа. Столовая. Закуток пивной с толпящимся в нем народом. Бревенчатый книжный магазинчик рядом, огороженный. забором. Если дверь открыта, ребятня мельтешит там по делу и без дела: чего только не натолкано внутри «избы» — от книжек до фотопленок!
Все постройки, дома вытянулись вдоль железной дороги, кучно прижавшись к ней, как пчелиный рой на ветке. Прямо к домам и сараям колхозные поля подкатывают. Поля-сквозняки распахнуты на десятки километров.
Скучное в общем-то однообразие, серая обыденность. Тут особенно тянешься к человеку, к его теплу душевному, к улыбке. Без доброго сильного человека тут совсем худо. Здесь человек должен заменить пустоту, целый мир. Чтобы и рельсы, которых он коснется руками, почувствовали его душу, его улыбку и перестали быть просто железками, ожили, зазвенели. Но ведь еще вопрос, кто сюда приедет. Что за люди? Что за «родня»?
Об этом, наверно, и думали братья Потаповы и Владимир Шадский, ступив на карламанскую землю.
3Ровное движение. Поезд освоился на рельсах. Будто давно привык к новому маршруту. Перестук колес слышался приглушенно. Толчки повторялись реже. Сильная качка перешла в плавную, мягкую, словно колыбельную. Все шумы и звуки слились в один монотонный поток, заоконную мелодию, уводящую в дрему, как в небытие.
Словно на материнских руках убаюканный, успокаивался в колыбельной качке уставший за день человек. Плыви в сон, покой, не выпадешь, не потревожишься… Укачает тебя вагонный колыбельный рай!
Но мне не спится в колыбельном раю. Не затягивает в забытье и усладу.
…Вспоминаются открытые, скрипящие со стоном кузова, ухающие в провалы дорог, как в бездну, — морозом перехватит дыхание, сердце потянет, сожмет, и сам сожмешься в сладостном страхе и ожидании чего-то неизвестного. И-и-и — тряхнет! Придавит мощным прессом! Подкинет, отрывая от сидения, и опустит, и почему-то станет смешно, весело и вроде даже приятно. И в то же время охватит прожигающий страх, а вдруг что-то лопнет под кузовом или машина основательно, намертво засядет в болотной колее. Загорай тогда посреди тайги, жди случайную попутку или топай за десятки километров к какой-нибудь затерянной в горах деревушке, где, возможно, наткнешься на вагончики взрывников, механизированных колонн или мостовиков. Легко сказать — топай! Надеешься на машину, на шофера. Трехосный вездеход «Урал» выкладывается весь. Мотор в дрожащей натуге. На пределе. Рвет себя. И душу рвет. Кто-то из сидящих рядом, кажется, проектировщик, говорит, не говорит — кричит, видимо, желая подбодрить пассажиров, что машина-де эта среди прочих вездеходов — лучшая в мире. А я, крепко вцепившись в борта, успеваю подумать, что, возможно, проектировщика уже не первый раз вызвали сюда, на трассу, для уточнения и исправления ошибок, недоработок в проекте и что он уже привык ко всему — и к кузовам, и к ошибкам, и к таким вот дорогам, которые почему-то к «ошибкам» не относят, принимая как должное, исконно российское… Хотя есть строгие приказы министра относительно притрассовых временных автодорог, деньги отпускаются на их строительство, но — увы! Часть труда изыскателей, проектировщиков, строителей, да и сами деньги — все под колеса лучшего в мире вездехода. Но почему?
«Держись!» — кричит кто-то, сам, может, кричу, ничего не слыша. «Урал» пропахивает грязевую постель брюхом, колеса почти полностью зарылись и, прокрутившись несколько раз, пошли рывками, а потом ровно, как по маслу прорезали грязевину. Колеи за машиной ровные, стенки их плоские, будто ножом срезаны, а глубина чуть ли ни с метр, не колеи — траншеи! И оттого, что их тут же заполняют вода и жижа, они кажутся еще глубже: после нас уж теперь не проехать! Ибо куда глубже-то зарываться?!
На самом деле отличная машина. Молодцы все-таки отечественные конструкторы, ничего не скажешь.
Шофер разгон дает, зная, что сила инерции тоже в помощь пойдет, волокнет махину с разгончику, ну а рессоры выдержат — прочны, все выдержит, все прочное, с запасом. Конечно, машина и бензину жрет — дай бог! — три нормы. Ну и пусть жрет, лишь бы не засесть. Ибо у всех важные дела, к тому ж — в ящиках хлеб везут и продукты. И вот очередная ямина, заполненная водой. Шофер решил брать с ходу — будь что будет. Поскрежетал скоростями и вперед. Вот кабину повело вниз, кузов стал проваливаться. Приготовились. Мама родная, р-р-р-а-а-аз-з… А тут вдруг потемнело сразу, и дождь хлынул, крупный, плотный. Невесть откуда сорвался. Может, и грозился, набрякнув тучей, из-за гор, да не заметили. Кабина заблестела, в кузове фонтанчики запрыгали, ручейки под ноги потекли, а потом кинулись к заднему борту. И чем-то запахло приятным: черемухой, березовым листом, душицей, хвоей. Дождь тут же ослаб, как пошутил, посеял мельче, теплый дождь, благодатный. Запахло еще сильнее. Одну ямину проскочили. Еще наметилась, но я рассеялся в блаженстве запахов, видимо, слабже стал держаться за скользкие края кузова, и вдруг заметил, что начал плавать уже не в такт качке, а скорей наоборот. И тут же расплата за этот разлад. Так сильно подбросило над сиденьем, что я на секунду-другую потерял всякую связь с машиной, повис в воздухе — машина, кажется, вот-вот уйдет вперед, без меня, рванется, прибавив газу, а я грохнусь уже позади — в самую грязь! Нет — о, радость! — меня хрястнуло на сиденье, прижало, еще сильнее прижало, просто вдавило в него, и я понял, что подо мной толстая необструганная доска. Меня оторвало от доски и потащило к заднему борту, ударило об него, перевернуло. Полкузова, смеющиеся пассажиры, небо, клочья туч и лап елей, крошево камней, вершины гор, бочка, ящики — все это несколько раз передернулось. В одну сторону, в другую. Крутанулось колесом. И встало на место. Я пополз к своей заветной доске. Через колючие тросы, тяжелые липкие домкраты, всякую шоферскую всячину, пачкая, обдирая руки и колени. Полз и не мог продвинуться вперед, как на движущейся ленте транспортера. И вдруг ровно кто-то подтолкнул сзади да так сильно, что я вмиг перелетел все расстояние от заднего борта к кабине и плюхнулся на людей. Крик, смех, охи-ахи — все повалились ку-чей-малой на кабину, не успев убрать натянутый над головами кусок брезента. А вот качнуло в сторону, на острые локти, потом на колени. И каждый раз такой «качок» оглашался ответным коллективным выдохом с небольшими паузами — «А-а-а!», «И-и-и!…»
Попутчики почему-то не сердились. Сохраняя чувство юмора и понимания, что к чему, сочувствовали мне и себе заодно. Звали: давай, давай, скорей, под брезент!
Однако странно, и кузов, и все неприятности в нем, окропленные коротким парким дождем, словно сроднили всех. Это было, пожалуй, самым редким, неожиданным чувством, схожим с чувством товарищества и любви.
Полюбил открытые кузова. Причуда не причуда, страсть не страсть, а все ближе к ветвям берез и елей, к горам ближе, к дымке тающих просторов. В кузове — как на свободе: все доступно, все щедро, до всего, кажется, можно дотронуться. Подставить лицо встречному ветру, особенно в теплые солнечные вечера, когда прохладные струйки, идущие от реки или ручья, перемешиваются со струйками теплыми, парными, подхваченными с камней, деревьев, полян. Впитывать краски, звуки, созданные природой картины, меняющиеся за каждым поворотом, вдыхать густые запахи, чуть остуженные ветерком. Это ли не чудо. Я осторожно касался природы. Природа — меня. Души наши были обнажены, но мы словно боялись друг друга. Словно боялись что-то вспугнуть, разрушить. Окружающее входило в меня по капельке росы, дождинке, блестящему лучику смолы на сосне, по листику березы, по блику на перекатах, по каждому камешку, травинке. Вливалось вдруг синью берез, по стволам которых прошла вечерняя тень, золотом сосен, изумрудом елей. Я закрывал глаза и растворялся в нежности, уходя в сон, в котором не терялась связь с запахами, красками, звуками, линиями, пятнами — всем встречным потоком, который затягивал в себя все сильнее и сильнее.