Под ватным одеялом - Родион Вереск
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
8
Поселок, в котором мы жили, давно заброшен. Сейчас его земли, наверное, захватили Васюганские болота. Говорят, они разрастаются с каждым годом. Мы уехали, когда мне было пятнадцать. В тот год наконец-то умер Сталин. Мать всхлипывала, спрашивая себя, как мы будем жить дальше. У нас в комнате висел портрет вождя, кажется, вырезанный из какой-то газеты. Мама всегда была отъявленной сталинисткой и не отрекалась от этой религии до самой смерти. Отец не спорил с ней — он просто умел не слушать. Невзирая на ее крики и угрозы уйти к другому, он сжег портрет, заткнув его между головешек, а потом раскурил от пламени папиросу и долго дымил. Это было в марте, который по тамошним меркам еще считается дремучей зимой. А к лету объявили о сворачивании лесозаготовок. Никто толком не знал почему. Поговаривали, будто это слишком затратно — вывозить лес из-под Васюганских болот, когда есть места поближе. Отца перевели в Подмосковье, на темный полустанок Горьковской дороги. С тех пор это моя земля, по которой я хожу уже больше полувека. В Сибирь я так и не возвращался и только рассматривал ее на картах, нарисованных тремя цветами: зеленым, синим и темно-желтым.
Мы уехали одними из первых. Отец даже не стал заколачивать дом — все равно он никому не достался бы. Я зачерпнул из печки горсть остывшей золы и нечаянно вымазал себе лицо. Мать отругала и отодрала за ухо. Но я все равно отсыпал щепотку в карман. Это единственное, что оставалось от детства.
Потом рассказывали, что в том же году начали разбирать узкоколейку. С карт исчезла станция Второй поселок. А был еще Первый, и Третий, и Третий “а”. Видимо, решили, что не стоит воевать с наступающим болотом. Старенький локомотив, очевидно, заржавел на какой-нибудь свалке. Вряд ли он годился на переплавку. Наверное, заросли травой и остовы маленьких вагончиков, в которых ездили на большую землю лесорубы. А фундамент моего дома, я уверен, давно затопила тяжелая, мутная вода.
Мы ехали долго. Отец сказал, что обязательно покажет мне Москву, и я думал о том, что скоро увижу Красную площадь, огороженную высокой кирпичной стеной. Я видел черно-белые фотографии в газетах и никак не мог понять, чем людям так нравится эта высоченная стена. Она чем-то напоминала забор вокруг зоны, где жили уголовники. Зона находилась ближе к большой земле, за несколько километров до нашего поселка, и иногда к составу прицепляли специальный вагон с решетками на окнах, за которыми виднелись бритые головы с изможденными лицами. Правда, на том заборе была колючая проволока, и еще были башни, на которых стояли часовые с ружьями. Вдоль кремлевской стены тоже стояли башни, и на них сверкали рубиновые звезды. Так было написано в книгах, а на черно-белых фотографиях звезды все равно оставались серыми. Мать боготворила Москву и была счастлива, что теперь мы будем жить ближе к столице и она уже не будет казаться райским оазисом, до которого почти три тысячи километров. Отец всю дорогу мял папиросы и смотрел в окно. Для него, родившегося в Сибири, центральная Россия была чужбиной, которая напоминала о войне. Чем дальше мы продвигались на запад, тем все больше он замыкался в себе и даже отказывался от обеда, заботливо приготовленного матерью: крутых яиц, засоленных прошлогодних огурцов и заваренного чая, случайно купленного на промежуточной станции. В военных фильмах мне почему-то особенно хорошо запоминались кадры с горящими эшелонами, из которых вылезали раненые и кричали: “Помогите, братцы!..”
Братцы… Неужели люди когда-то так обращались друг к другу?
9
Ты долго не хотела рассказывать мне про того парня, который жил через три улицы от тебя. Но потом из твоих слов я все-таки узнал, что он отлично катался на велосипеде и даже поднимал его на дыбы. Тебе казалось это высшим пилотажем. Кто знает, может, поэтому ты и влюбилась в него? Его звали Гена. У меня это имя, честно говоря, ассоциируется только с пластилиновым крокодилом из детского мультфильма. Когда я сказал тебе об этом, ты засмеялась, но как-то зло, будто хотела кого-то высмеять.
Тебе исполнилось пятнадцать. Начались шестидесятые — по-моему, от этого времени у тебя больше всего хороших воспоминаний: последние курсы института, большие красные розы, которые продавали на каждом углу за сущие копейки, замужество… Но мы тогда не знали друг друга. В твоей жизни еще не было Москвы — ты только готовилась увидеть стены и башни с рубиновыми звездами.
Однажды Генка пригласил тебя в кино. Ты долго заплетала большую деревенскую косу, которая доходила тебе до пояса, стянула у мамы румяна. Вы смотрели какой-то фильм, в котором люди жили в высоких домах и ездили на лифтах, мужчины носили шляпы, а женщины — длинные плащи. Они ходили по тротуарам и взбегали вверх по лестницам с чугунными коваными перилами… А за стенами кинотеатра пестрели цветами палисадники, торчала пожарная каланча, сложенная из потемневших от времени кирпичей, и под ногами расстилался теплый песок, усеянный круглыми коровьими лепешками. Во время сеанса Генка положил руку к тебе на колено, а ты жутко испугалась, скукожилась и так просидела до самого конца, пока в зале снова не зажегся свет.
И с тех пор ты говорила, что не любишь кино, потому что после него всегда наступает разочарование. Может, ты просто не видела хороших фильмов? Но тебя не переубедить, если ты что-нибудь решила раз и навсегда. Выйдя из кинотеатра, ты придумывала, что сказать отцу, когда будет бессмысленно все скрывать. Хотя чем уж таким было это “все”? Генка брал тебя за руку и несколько раз водил к реке, однажды как-то небрежно поцеловал, и это было одним из самых больших разочарований в твоей жизни. Ты была уверена — ты знала, что все вокруг должно вспыхнуть, стать ярче, как будто кто-то протер объектив фотоаппарата. И внутри должно быть горячо, словно там только что закипел бульон. А вместо этого были Генкины слюни, пропахшие табаком (он умудрился до этого перекурить), его шершавый язык и неудобная ветка, давящая на бедро. Ты как раз сидела на березе, а он стоял рядом, как милиционер, держащий на привязи свою овчарку.
Но в общем все было неплохо. По крайней мере, ты чувствовала, что у тебя есть то же, что и у твоих подруг: парень, держащий за руку и на каждом шагу притворяющийся взрослым, новые туфли на каблуке, которые удалось выпросить у мамы, дешевые сигареты…
Все закончилось так быстро, что ты даже ничего толком не успела понять. Как-то под вечер к вам домой пришли из милиции и сказали, что, во-первых, задержали отца, потому что он чуть ли не до полусмерти избил какого-то парня за то, что тот сломал руку твоему младшему брату Феде. А во-вторых, твой тринадцатилетний брат тоже отличился: залез в чужой гараж и едва не угнал велосипед. Мама крикнула: “Валя, загони кур в сарай!”
И, хлопнув калиткой, убежала. Вы с сестрами гадали — в милицию или в больницу. На следующий день вся семья слушала разговор отца с Федей, рука которого была перебинтована и подвешена к плечу. Брат говорил, что вовсе не хотел угонять велосипед. Просто он проверял в действии отмычку, которую смастерил кто-то из его друзей, и она очень неплохо действовала. Ну а оказавшись в гараже, Федя увидел велосипед и решил на нем посидеть, как вдруг появился какой-то парень и начал выкручивать ему руку и бить под дых. Примерно то же самое потом сделал отец с Генкой — он и оказался хозяином этого злополучного велосипеда.
Вот так ты впервые в жизни стала чуть ли не главной героиней истории, которую еще не одну неделю пересказывал весь город. Говорили, что твой отец изначально невзлюбил Генку, узнав, что он ходит с тобой в кино и вечерами сидит на реке. Что отец хочет отправить тебя учиться во Владимир, а Генка — раздолбай, только и знает, что целыми днями гонять на велосипеде, поднимая за собой тучи пыли, и в голове у него пусто, как в жестяном ведре для дойки коров. Что отца надо посадить в тюрьму за зверское избиение Генки (хорошо, что парень жив остался!), а вообще во всем виновата ты. Ведь это ты рассказала своему братцу о Генкином велосипеде и подговорила залезть в чужой гараж. Поэтому таких, как ты, пороть надо, а еще лучше — расстреливать, как это делалось при Сталине…
Остаток лета ты стирала на крыльце, ходила за курами и штопала белье. Тебе помогала подрастающая Нинка, которой едва исполнилось семь. Она жевала нитку и поминутно колола пальцы, пытаясь заново вдеть ее в иголку. Отцу выписали крупный штраф, сделали выговор и понизили в разряде. Казалось, что в этом он винил тебя, — чаще заставлял мыть полы, ругал за пустяки и даже оттаскал за косу. Мать за тебя не вступилась, потому что бегала вокруг Эльки, которая заболела не то краснухой, не то скарлатиной, лежала в кровати и время от времени начинала громко рыдать. Ты всегда была изгоем в семье, но теперь эта роль как будто окончательно за тобой закрепилась. Тебя называли “старшая” — каждый раз с каким-то поучительным оттенком, а ты была вовсе не виновата в том, что родилась раньше других.