Баламуты. Рассказы - Валерий Анишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Скоро ехать. Надо б поесть перед дорогой.
Бабушка Паша послушно встала и пошла за Мотей, но когда сели за стол, выпила только два стакана чая вприкуску с кусочком «пиленого» сахара…
Ехали почти сутки. На остановках не выходили. Только раза два Мотя попросила попутчицу, молодую женщину, купить сладкой газированной воды, а так, поесть они взяли с собой, а больше ничего было и не нужно. Ночью Мотя спала, а бабушка Паша, несмотря на уговоры, от постели отказалась и всю ночь продремала за столиком, положив голову на руки. И все ощупывала деньги, зашитые в подол нижней рубахи. По этой причине и не ложилась, боялась, что как только уснет, деньги обязательно утащат.
От Пскова до Дубков их вез маршрутный автобус.
Народу в автобусе было много, но их посадили, уступив место. Здесь ехали все свои, дубковские, и бабушка Паша с Мотей оказались в центре внимания. На них посматривали с любопытством. Первой не выдержала пожилая женщина в цветастом платочке и вежливо поинтересовалась:
– Извиняюсь, вы чьи ж будете?
– Она к сыну едет. Похоронен он у вас, – поспешила объяснить Мотя и посчитала нужным добавить:
– В войну погиб.
В автобусе стало тихо.
– Видать, никого в Дубках родни-то нет? – спросила та же пожилая женщина.
– Нет, милая, – ответила бабушка Паша.
– Ну, значит, прямо ко мне! – решила женщина и назвалась:
– Зовут меня Мария Ивановна. Можно теткой Марье, все так кличут.
Заговорили про войну. Нашлись люди, которые помнили бой за Псков и оккупацию. Бабушка Паша жадно слушала, потом спросила про могилу. Ей сказали, что за могилой ухаживают пионеры.
Прямо с автобуса пошли к Марье.
Ночью бабушка Паша спала плохо. Все ворочалась и никак не могла дождаться рассвета. Встала рано и стала ждать, когда проснется Мотя.
К завтраку, несмотря на потчевания Марьи, не притронулась. Ее уже всю захватила мысль о свидании с сыном. Сердце глухо билось в груди, и в душе поднималась и росла неясная тревога.
Братская могила находилась на краю села, в стороне от дороги. Всякий, кто входил или въезжал в Дубки, видел на холме небольшой деревянный памятник, обнесенный таким же деревянным частоколом, покрашенным синей масляной краской.
Когда подходили к могиле, у бабушки Паши стали подкашиваться ноги, и она, впадая в полуобморочное состояние, почти повисла на Моте, и ее подхватила с другой стороны Марья.
Но за изгородью бабушка Паша высвободила руки и, оттолкнув Мотю, повалилась на травяной холмик и завыла, запричитала. В голос. Жутко. До мороза в коже. Выплакивая последние слезы.
Она жаловалась сыну на свое сиротское житье, на одиночество. Она жалела сына и жалела себя без него. Она кляла судьбу за то, что она, старуха, все еще живет, а он, которому жить да жить, лежит в земле… И тут только Мотя поняла, как тяжело жилось бабушке Паше, и она почувствовала неловкость оттого, что не всегда могла помочь ей. А бабушка Паша все причитала, и плач ее разносился далеко окрест… И уже на краю села собрались люди. Они стояли молча, сочувствуя горю матери и чтя чужую память.
Мотя несколько раз подходила к распластанной бабушке, пытаясь поднять ее, и все уговаривала:
– Ну хватит, бабушк. Вставай. Пойдем, хватит.
Та цеплялась за траву, и ее никак не могли оторвать от могилы. Наконец, вдвоем с Марьей они оттащили ее и силой увели за ограду. Бабушка Паша совершенно обессилила, и Мотя с Марьей почти несли ее. Люди расступились и сочувственно смотрели на бабушку. Женщины плакали…
Днем к Марье зашел председатель колхоза, рослый плечистый мужчина с густыми усами и усталыми глазами.
– Здоровы будете! – поздоровался он со всеми.
– Здравствуйте, Василий Степанович! – почтительно ответили хозяева.
Председатель шагнул к бабушке Паше.
– Боев, председатель здешнего колхоза, – представился он. – Слыхал я, мамаша, к сыну приехали. Добро. Побудьте у нас, погостите. Если нужно чем помочь, не стесняйтесь. Люди у нас добрые, приветливые.
Он посмотрел на Марью и ее мужа.
– Спасибо вам. Мы сегодня едем. У нас билеты на поезд, – сказала Мотя.
– Чего ж так спешите-то? – спросил председатель.
– А плоха я теперь, сынок… Домой поспешать надо. Теперь смерти ждать буду.
– Ну что вы, мамаша… Рано вам о смерти говорить…
Председатель смущенно кашлянул.
– Во сколько поезд-то?.. Вечером? Так я вам машину пришлю. Довезет до города.
– Спасибо, сынок. Дай тебе Господь здоровья, – Бабушка Паша перекрестилась и низко поклонилась.
Когда председательская «Победа» доставила женщин к вокзалу, шофер достал из багажника корзину с яблоками и передал Моте.
– Это бабушке от Василия Степановича, – пояснил он. – Просил передать.
Шофер помог им сесть в вагон и уехал.
В дороге бабушка Паша ничего не ела, хотя Марья собрала им в дорогу большой сверток: здесь была и курица, и пирожки, и даже бутылка молока. Она сидела безучастная ко всему и, когда Мотя обращалась к ней с чем-нибудь, она силилась и не могла понять, чего та от нее хочет.
Что-то вдруг надломилось в ней. Она вдруг стала говорить про какие-то деньги на памятник, который нужно поставить на месте деревянного. Впадала в забытье, а потом опять вспоминала про деньги. Мотя не обращала на эти слова внимания. Она видела, что бабушка Паша совсем плоха и боялась, что не довезет ее до дома, и когда приехали наконец домой, она вздохнула с облегчением…
Оказавшись в своей комнате, бабушка Паша почувствовала себя плохо. Ноги не слушались, и хотелось поскорее лечь. У нее хватило сил по стенке добраться до кровати…
И не было ангелов, и не покидала душа тело. Она даже не успела понять, что умирает. Сердце сделало последний, какой-то судорожный толчок, тело дернулось и замерло. Но мозг некоторое время еще продолжал работать, и сознание успело отметить расползающуюся пустоту и телесную легкость…
На следующий день после похорон у колонки разговаривали две соседки.
– Ты ведь знаешь, Шур, что вчера бабушку Пашу похоронили? – спросила одна.
– Да как же, Тонь! – ответила Шура. – Сама пятерку на похороны давала, когда по соседям деньги собирали.
– Спасибо Моте, побегала. Гроб дядя Коля бесплатно сколотил, за одну выпивку. Немного coбec помог. Ну, помянули потом. Мужики, которые гроб несли. Дядя Коля, Шалыгин, еще мужики.
– Да уж беднее бабы Паши не было! – согласилась Шура.– Царство ей небесное!
– Да в том то и дело, Шур! Ты знаешь, сколько у нее в матрасе нашли?
– Тоня выдержала паузу и с какой-то злой радостью выдохнула: – Пять тыщ!
– Да ты что? – испугалась Шура, и у нее округлились глаза.
– Вот тебе и что! Стали разбирать вещи. А какие там вещи? Все на выброс. Мотя думала, может, что взять себе, да что там! Одно тряпье. Матрас и тот обветшал. Хотели выбросить, да что-то зашуршало. Мотя пощупала, вроде бумага. Надорвали материю, а она и расползлась, гнилая, да и повалились деньги. Больше пятерки и тридцатки, но были и сотни.
– Вот тебе и нищая!
– Все жадность наша. Хотя б отказала кому, хоть бы и Моте. Сколько Мотя для нее сделала?! А то так, никому.
– Так Мотя и взяла бы.
– Да нет, Шур, там же не одна Мотя была. Да и муж у Моти милиционер. Не дал бы. Не положено.
– Да и то правда. Чужое руки жжет. Потом как жить? Совесть замучает, – согласилась Шура.
– А, может, что и взяла, – словно не слыша и думая о чем-то своем, сказала Тоня.
Орёл, 1960 т.
Хозяйка
В четыре часа прямоугольничек окна стал светлеть, и в комнате начали вырисовываться стены с облезлыми обоями и застекленными рамками, набитыми фотокарточками, а вскоре можно было различить уже всю обстановку: круглый раскладной стол, застеленный клеенкой и покрытый кружевной скатертью; старый двухстворчатый шифоньер со стеклянным окошечком в бельевом отделении. Окошечко это было заставлено изнутри репродукцией из журнала «Огонек», подвернутой по размерам стекла так, что видны были только лица трех мальчиков, впряженных в сани, и их напряженные фигуры до ног.
Стулья в квартире были простые и крепкие, отремонтированные и посаженные на клей самим хозяином Федором, мужиком мастеровым, рукастым. У стены против окна стояла железная, выкрашенная синим цветом, кровать с облупившимися никелированными шарами на спинках. Над кроватью висел вытертый и блеклый ковер, очевидно когда-то лежавший на полу, и увеличенный, тоже в застекленной рамке, портрет молодых хозяина и хозяйки.
Оба небольшого, почти одинакового, роста, но он чуть покрупней, задиристый, раскоряченный в коленках, в лихо сдвинутом набок картузе, из-под которого вываливаются кольца завитого чуба, в костюме с брюками, заправленными в сапоги, сдвинутыми в гармошку, в вышитой рубашке и с цветком в петлице пиджака. Она вложила свою руку в его, поставленную кренделем, и доверчивой телушкой смотрит в объектив.