Бабушкины кружева (сборник) - Евгений Пермяк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Гляди ты, каков конь, - из одного ведра со мной не моргует пить.
- За вашу красоту, Анфиса Андреевна, - подчеркнуто громко сказал Матвей и выпил досуха.
- Покорно благодарю, - откликнулась Анфиса, вдруг покраснев и смутившись.
Хотя все это и говорилось шуткой, Шумилина и Ляпокурова явно забеспокоились. Матвей не сводил с Анфисы глаз, а та, потерявшись и будто найдя себя, вдруг зацвела крупным стыдливым румянцем.
Такой я Анфису еще никогда не видел.
А потом, когда дело дошло до "Подгорной" и Шумилин растянул мехи своей порядком охрипшей, но еще достаточно звонкой для небольшой горницы гармони, начался танец.
Про "Подгорную" можно говорить разное. Конечно, эта народная сибирская мелодия не так затейлива, как полька или украинские плясовые. Но, видимо, человеческое ухо любит слышанное в детстве и привыкает к нему, как к голосу родной матери.
"Подгорная" - широкая плясовая. Шумилин играл ее на "тридцать три перелива", подзванивая колокольчиками, какие случались на старинных тальянках.
Умный и знающий гостевой распорядок Матвей пригласил поплясать с ним Саламату. И та, отдав дань хозяйки танцу, величаво прошлась два или три круга, "вытоптав" и "впечатав" своими праздничными башмаками положенное, подвела Матвея к Анфисе:
- Вот она-то уж сумеет тебя без подметок оставить.
Матвей будто этого и ждал. Он с легким притопом, ритмично кланяясь, зазывал Анфису в пляску. И та, как это делали многие по деревенской традиции танца, отворачивалась, якобы робея вступить в танец, наконец "поддалась искушениям" и, как полагалось в ритуале пляски, степенно проплыла утушкой, а потом, будто входя во вкус, принялась выдавать новые и новые притопы, вовлекая в пляс своего партнера. Матвей отвечал ей лихими коленами, заставляя не сводить с себя глаз не только Анфису, но и остальных, приумолкших в горнице.
И все это, долженствующее происходить по излюбленному танцевальному сюжету, происходило всерьез и на самом деле.
Тут я опять позволю себе сказать несколько слов, без которых, может быть, и можно обойтись, но я не хочу их опускать. Танец, даже заученный и очень известный, иногда исполняется будто впервые. И все движения танцующего вдруг окрашиваются той особой выразительностью, которая не хуже слов рассказывает о мыслях и чувствах человека.
Для меня и для Саламаты, пристально следивших за танцующими, не было никакого сомнения, что Матвей и Анфиса сейчас, танцуя, признавались друг другу в чувствах, пришедших и вспыхнувших неожиданно не только для всех, но и для них самих.
- Что же теперь станется? - шепотом спросила меня Саламата.
- Даже и не знаю, что тебе сказать, - ответил я тогда. - Что-нибудь да будет...
...Поздно вечером, когда Ляпокуриха храпела на перине и масленичное веселье свалило остальных, мы, то есть Саламата, Матвей, Анфиса и я, не желая спать, заканчивали веселье на кухне, играя в подкидного дурачка и щелкая подсолнухи. Матвей вдруг совершенно серьезно сказал Анфисе, указывая на карты:
- Одного ли дурака тебе сегодня подкинула незадача?
Анфиса остановила игру. Она испуганно посмотрела Матвею в глаза, будто боясь, что он шутит.
А Матвей не шутил, хотя и старался выглядеть шутником в эти минуты.
- Если оставишь меня в дураках, значит, я того и стою. А если нет, загадываю я, значит, быть мне при тебе самым счастливым изо всех дураков на свете.
Анфиса вынула из своих карт бубнового короля, показала нам и бережно положила за ворот кофты.
На этом кончилась наша игра. На этом закончилось шутливо начатое Матвеем предложение Анфисе стать его женой.
- Вот дура-то я, дура набитая, - сказала мне Саламата, уходя спать в прируб. - Так бы и я могла взять своего Тимошу и спрятать на груди... А я все ходов да выходов ищу. Подходы придумываю. Хватит. Матвей мне открыл сегодня глаза...
Спать я в эту ночь отправился на полати, где старик Шумилин видел девятый сон. Анфиса и Матвей просидели на кухне до петухов. И я слышал их разговор. Слышал, не подслушивая. Они говорили громко, не таясь, кажется, не только от меня, но и от всего белого света.
- Если бы знала я, - плакала на груди Матвея Анфиса, - если бы знала, что на свете живешь ты, разве бы я подняла глаза на всякого другого... Не ту ты нашел, Матвей, не ту! - рыдала она. - За меня тебе в глаза всякий посмеется...
А Матвей:
- Пускай, если такой веселый найдется... Я ведь не на вчерашнем дне жениться хочу, а на завтрашнем... Завтрашний-то день таким будет, что вчерашнее-то ты и сама позабудешь.
Матвей, прочитавший, наверно, не так-то уж много книг, не мог почерпнуть из них сказанное им. Благородный и как-то "нутряно" высокий человек, он сумел этой ночью отсечь все то, что мешало Анфисе стать рядом с ним.
Утром не узнали Анфису. Она вышла к недоеденным и подогретым блинам осунувшаяся, строгая, как икона владимирского письма. Розовую кофту она прикрыла темно-вишневым полушалком Саламаты.
- Никак, весело в дурачка поиграли? - спросила Ляпокуриха сына.
И тот ответил:
- Не так весело, сколько счастливо. - И тут же торжественно и спокойно объявил матери: - Я обручился, маманя, с Анфисой Андреевной Конягиной.
Если бы на второй день масленицы разразилась гроза или бы занялся огнем снег, заговорили бы человеческим голосом жареные чебаки, поданные на большой сковороде к столу, - все это удивило бы меньше Шумилиных, Ляпокуровых, Саламату и, признаться, меня.
Сказанное Матвеем было настолько твердо и определенно, что, кажется, даже заглох шумевший до этого самовар на столе. В горнице стало так тихо, что послышался за двойными рамами окон шелест разыгрывающейся метели.
Даже у меня, стороннего человека, слегка дрожали руки. Я ждал после этого молчания оскорбительного скандала по адресу Анфисы. Старые сибирские женщины умеют находить кованые слова, пригвождающие человека чуть ли не пожизненно. И такие слова, настоянные желчным ядом, готовы были слететь с тонких, хорошо нарисованных уст негодующей, почерневшей от неожиданности Ляпокурихи.
- Так что же ты, кровь моя, хочешь породнить меня с этой...
Тут недосказанное слово не столь застряло в горле Ляпокуровой, сколько было заглушено звоном посуды и шумным ударом по столу кулака Матвея.
- Маманя! - сказал он гневно. - В нашем роду сыновья на мать голоса не подымали. И я не подыму... На недоговоренное слово и я недоговоренными словами отвечу. Слыхал я от бабки, что мой отец на второй день свадьбы по какой-то причине хотел наложить на себя руки... Я ничего не знаю об этом. И знать не хочу. И ты не знай... И я никому не дам знать того, что им не положено знать... Поздравьте меня, товарищи и граждане!
Первой поздравила Матвея, обняв и поцеловав его, прослезившаяся Саламата. Это окончательно добило Ляпокуриху.
Поцеловал Матвея и я. Да еще подарил ему, может быть и некстати, плетенную в шестнадцать ремешков плетку. Матвей правильно оценил этот мужской лошадный подарок, но так как он помимо моей воли получил подспудное звучание и умный Матвей понял это, то он тотчас передал плетку Анфисе, сказав:
- Пригодится тебе плетка - мужа учить!
За мною несмело поздравляли Матвея и Анфису шумилинские снохи, а затем и сыновья.
- И я тебя поздравляю, сын, - сказала Ляпокурова, покидая горницу.
Через час ее увез в Хорошиловку отец Саламаты, а мы отправились к старику Конягину.
Матвей, поздоровавшись со стариком, объявил ему о своих намерениях. И тот на прямоту ответил прямотой:
- Если моя непутевая дочь в самом деле будет твоим счастьем, так уж мне-то большего счастья и искать нечего.
На другой день Матвея отвезли на конягинской гусевой. Масленица еще только начиналась. Увязались и мы провожать Анфисиного жениха.
Хорошиловка, тоже старожильская деревня, состояла из ладных деревянных домов, крытых тесом. Большой пустой дом Ляпокуровых ожил с нашим приездом. Матвеева мать не вышла. Нас принимала ее младшая сестра, жившая по соседству. Мы постарались не придавать этому значения, повеселились до сумерек и отправились обратно.
Саламата и Тимофей сидели, как и прежде, на первом сиденье, а я с Анфисой на втором; под тем же тулупом, при таком же свисте ветра я ехал с другой Анфисой. С Анфисой Андреевной Ляпокуровой. Такой она началась в памятное утро на шумилинской кухне. Такой она осталась навсегда в моей памяти.
Я не собираюсь уходить в сторону и разглагольствовать о том, как преображается девушка, почувствовав сильную руку мужчины, на которую можно опереться.
Увы, такой сильной рукой не была, да и не могла быть рука возлюбленного Саламаты - Тимофея. Зато по весне, когда сошел снег, когда истосковавшаяся по солнцу степь заклубилась легкой испариной, Саламата показала свою женскую твердость, которой мог позавидовать даже Матвей Ляпокуров.
Дождавшись первого тепла, за ранним утренним самоваром, когда вся семья была в сборе, Саламата начала так: