Гольфстрим - Натиг Расулзаде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как Бог создал Вселенную, так и писатель, создавая свою собственную вселенную, становится в ней маленьким Создателем, отделяя тьму от света, воду от суши, добро от зла, творя людей по образу и подобию своему, даря им жизни и поступки, любовь и ненависть, слова и веру; и потому творческая личность, писатель во время работы, когда он старается создавать, созидать, гораздо ближе к Богу, чем многие верующие, стоящие на молитве и машинально произносящие одни и те же слова, смысл которых постепенно стирается из их памяти, из сердца…
Время – середина прошлого века. Дети в те годы развивались медленно, и в отличие от наших дней школа, учителя, родители не старались сделать из семилетних малышей вундеркиндов; я помню, в первом классе чуть ли не пол года мы учились правильно выписывать буквы, рисовали всякие примитивные фигуры, палочки и прочее, что не слишком способствовало стремительному интеллектуальному развитию ребенка, но позволяло ему наслаждаться – насколько возможно – своим детством. И когда на таком всеобщем фоне у меня вдруг прорезалась способность фантазировать и сочинять сказки, которые я охотно рассказывал своим однокашникам, лукаво стараясь выдать за профессиональные народные сказки, это произвело маленькую сенсацию в школе. А вот мальчик-первоклассник, который сочиняет сказки! У него отличная фантазия! Я стал в некотором роде достопримечательностью школы, на меня оглядывались, сверстники не знали, как ко мне относиться, порой задирали, что моментально заканчивалось дракой, порой поглядывали с недоумением. И то и другое отдаляло меня от моих одноклассников.
В стремление придумать нечто совсем уж фантастическое, недоступное пониманию товарищей, чем мог бы потом гордиться и тайно лелеять неизведанное пока чувство (вот, мол, вы не понимаете, не доросли, а я придумал!) и отдаляться все дальше, будто совершая сладкую месть, оставлявшую горький осадок в мальчишеской душе моей, я часто перегибал палку и наговаривал всякую чушь и ахинею с умным и серьезным видом, что сбивало сверстников с толку, и они отходили от меня в растерянности, или же я получал по шее, чтобы не выпендривался: ведь всегда находился кто-то более здравомыслящий среди толпы.
Я оставался одинок и все больше замыкался в своем одиночестве, играя в детские игры в своем воображение, в вечности, но не в конкретном времени.
Лепить я бросил, как-то так получилось, что это увлечение постепенно охладело во мне, сошло на нет, и охваченный новой «способностью», я не очень жалел и не задумывался о потерянном «даре», даже несмотря на несбывшиеся пророчества дяди-художника, которого долгое время после того, как я забыл свое мальчишеское увлечение, я не мог видеть без угрызений совести.
Но тень этого ремесла еще некоторое время преследовала меня, не по моей вине и не потому, что было оно особенно сильным во мне. На нашей улице, в соседнем доме, на первом этаже, окна которого выходили на улицу, где я часто бывал бит, жила девочка. Она училась в нашей школе, на два класса старше меня и была в моем понимание красавицей: русые обильные, всегда красиво уложенные волосы, голубые глаза, прямые черты лица. Мне она очень нравилась. Она занималась лепкой и тоже ходила в дом пионеров, учиться лепить и рисовать, куда недолгое время ходил я.
Я влюбился в неё, как только мог влюбиться семилетний мальчик, живущий в своих мечтах. Её красота резко отличалась от красоты школьниц-смуглянок, которых и было подавляющее большинство в нашей школе; мне так и казалось, что большинство это было именно подавляющим, и русская девочка, непохожая внешностью на них, была как-то отстранена, одинока, как и я, и не вписывалась в щебечущую стайку девчушек. Но это опять же было плодом моей неуемной фантазии, мешавшей мне и тогда и после, через много лет жить нормальной жизнью и воспринимать жизнь во всех её реалиях. Кстати, и русских, и девочек и мальчиков других национальностей в нашей школе, как и во всем нашем городе, в те годы было немало. Просто мне так мечталось, очень хотелось, чтобы она чувствовала себя одинокой и нуждалась бы в понимании и поддержке со стороны мальчика на два года младше неё, что само по себе было фантастично, потому что третьеклассники, как говорится, в упор не видели нас, первоклашек, особенно девочки из третьих классов, разница в два года была в этом возрасте огромна и как пропасть лежала между нами. Но мечты мои о её отстраненности и одиночестве были тут же, на глазах разбиты вдребезги: она как раз очень дружила со своей одноклассницей – явной её противоположностью по внешности: смуглой дурнушкой, и они обе довольно часто вместе возвращались из школы и что-то лепили из пластилина на подоконнике окна, выходившего на нашу улицу, где после уроков я околачивался, следя с открытым ртом и горящими глазами за своей возлюбленной, за каждым её жестом, за тем как она откидывает на спину русую косу, как тыльной стороной испачканной руки чешет нос, как улыбается своей подружке, опустив глаза и что-то смешное – явно в мой адрес – рассказывая, отчего и подружка её начинает с презрительной ухмылкой рассматривать меня, стоящего в двух шагах под окном, как рассматривают насекомое под микроскопом, и потом, рассмотрев хорошенько, обе разражаются обидным, оскорбительным смехом. Но я все равно был счастлив, что вижу её, что могу наблюдать за её жестами, улыбкой и потом долгое время вспоминать все, что видел. Обычно, когда они нахально разглядывали меня, я отводил глаза, потом улучив момент, когда, казалось, они забыли о моем пребывании под окном, я снова жадно наблюдал за соседской девочкой, а потом наедине даже повторял некоторые её жесты, будто перевоплощаясь в неё, находя в этом непонятное удовольствие.
Однажды, когда я так стоял и наблюдал за ними, в основном, конечно только за ней, за объектом моей любви, девочки пошептавшись, вдруг обе разом высунулись из окна, и моя голубоглазая соседка неожиданно позвала меня:
– Иди сюда, мальчик, поднимайся!
Я сначала даже не понял, не мог поверить, что она зовет меня, что она впервые обратилась ко мне с какими-то словами. Я на всякий случай оглянулся, ища того счастливчика, кого она звала.
– Да, ты, ты! – показывая на меня пальцем, уточнила она, чтобы я не сомневался. – Иди, заходи к нам.
У меня моментально пересохло в горле, и я ничего не мог сказать в ответ. Но надо было что-то делать, чтобы не выглядеть совершенным малолетним идиотом, и я пересилив охватившую меня робость, на деревянных ногах вошел в маленький, остро пахнувший кошачьей мочой подъезд, споткнулся на двух ступенях и подошел к дверям моей любимой девочки. Дверь была распахнута и на пороге она ждала меня. Она несколько театральным жестом, которым, наверное, обращаются к королям, подчеркнуто издевательски приглашая меня войти, показала в глубь комнаты, на подоконник, уставленный пластилиновыми фигурками.
– Ты, кажется, тоже занимался в кружке лепки? – сказала она.
Я кивнул.
– А разве таких малявок записывают в секции? – спросила её чернявая подруга.
Я кивнул.
– Ну, что? Посмотри. Тебе нравятся наши работы? – спросила она.
Я кивнул.
– Он что, немой? – спросила подруга.
Я машинально кивнул. Девочки рассмеялись.
– Теперь мы будем лепить тебя, – сказала подруга. – Твою роскошную голову. Подставь голову.
Я подставил.
Она не оговорилась, голова моя и вправду была роскошная, потому что я ненавидел, когда отец водил меня к парикмахеру и каждый раз это заканчивалось громким скандалом, и чтобы провоцировать подобные скандалы как можно реже, меня редко водили стричься, в результате у меня, в отличие от моих сверстников, отросли длинные волосы, что делало меня совсем непохожим на школьника и еще больше отдаляло от компании однокашников. Но волосы были очень красивые и я гордился ими и часто встряхивал своей шевелюрой, и даже директор школы, пожилая женщина, как-то сделав мне замечание насчет отросших волос, заглядевшись на мою не по возрасту шевелюру, улыбнулась и не стала настаивать, оставила меня в покое.
– Ну-ка, подставь голову, волосатик, – сказала подруга моей соседки, – не стесняйся.
И тут же налепила мне на волосы изрядный кусок теплого от её рук пластилина. Они поочередно кусок за куском налепляли мне на голову пластилин, а я молча, зачарованно следил за своей любимой, за её чудными, прекрасными руками, за её смеющимися глазами, лукаво поглядывавшими на меня. Пластилин слабо, как обычно пах керосином, это был вполне привычный запах для нас в те годы, потому что за углом располагалась керосиновая лавка и наши матери ходили туда почти ежедневно покупать керосин для плиты, на которой готовили обед. Но мне казалось, что прежде всего пластилин на моих волосах источал за- пах её рук, её нежных, тонких пальцев; мне легко было обманывать себя – ведь любовь во все времена и во всех возрастах видит и слышит только то, что хочет видеть и слышать… Сейчас бы я сказал, что руки у неё были слишком большие и грубые для её возраста: руки её отца-пролетария и матери, работавшей в общепитовской столовой, но тогда она казалась мне феей… Слезы обиды душили меня, но я не сопротивлялся, думая, что доставляю удовольствие девочке, а за одно это – что пластилин в волосах! – мне казалось, я мог бы отдать свою маленькую, только начатую жизнь.