В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва - Сергей Николаевич Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вступление
Я, верно, никогда не напишу своих воспоминаний. Сердце глохнет и, не научась забывать, приучилось молчать. «Молчи, скрывайся и таи»[2]. Это уже не повеление ему – это его бытие. Былое подобно стране, которую когда-то посетил, в которой когда-то жил, и теперь, когда не живешь и не можешь жить в ней, а пытаешься рассказать о ней, встречаешь одно неодолимое препятствие, которого, кажется, еще никто, кроме С. Аксакова, не преодолел, рассказывая о былом: можно весьма точно рассказать о формах поверхности этой страны, о ее растительности, о ее племенах и городах, но как передать тот воздух, которым дышалось, когда жил в ней? Как вернуть тот аромат цветущих садов и лугов, который невозвратим? Как передать тот свет, который струился и трепетал над этими лугами, лесами и равнинами?
Человек со всеми его делами и деяниями – передаваем ли без той атмосферы мыслительной, сердечной, духовной, которою он был окружен когда-то, которою он дышал, в которую сам вносил свое дыхание детства, отрочества, юности, молодости? Как поймать это дыхание, давным-давно канувшее в вечность? Как воплотить его в слова, в образы, как передать его другим? Все это невозможно, а без этого какая правда в воспоминаниях? Человек без дыхания – мертв.
И правда верных очерков поверхности страны, ее растительности, населения и т. д., конечно, полезная и нужная, – лишь та правда, о которой я, еще юношей, обмолвился стихом:
Не до конца правдива наша правда,
И вымысел наш лжив не до конца.
Да, инвентарь, опись прошлого мы составить можем, но его душа, его дыхание – вишневый белый сон младенчества, первые грозы ранней юности, «осенний мелкий дождичек» этих же первых юных лет, впервые предупреждающий о том, что жизнь скоро и грубо сорвет с календаря листок с «апрелем» и заменит его «ноябрем», – все это «атмосферическое», подлинно живое, что было в минувшем, не только невозвратимо (в этом не вся еще боль) – оно непередаваемо, ибо оно… невспоминаемо!
И единственное, что мы можем сделать, чтобы как-то сохранить это «дыхательное» своего прошлого, – это сберечь подлинные листки своего былого «апреля», календарные подлинные листочки, полные вешним дыханием, и, подберя один к другому, прочесть их в свой ноябрьский день, и по-ноябрьски поскорбеть над ними, «осенним мелким дождичком» поплакать, – и кое-где ноябрьским же хмурым, серым карандашом то поправить апрельскую, слишком апрельскую (а иногда и первоапрельскую) ошибку молодости, то отметить правду весенней, а не осенней мудрости жизни, то просто подчеркнуть словечко-другое, то поставить осторожный «?» – знак вопроса там, где юность ставила «!» – знак восклицания.
Вот все, что можно в хмурый ноябрьский день сделать карандашом со старыми листочками отрывного календаря, возвещавшими о веселых и праздничных числах апреля.
* * *
Так я писал двенадцать лет тому назад[3], в хмурый ноябрьский день, в глухом Киржаче, под горький шум дождя за тощей бревенчатой стеной. Тогда же написал я о той, кто мне был всего дороже в первые тридцать лет моей жизни, – о матери моей[4]. Я был тогда болен, почему-то мне казалось, что недолго мне жить на свете, и я спешил записать о той, чья память сердца была мне всего драгоценней. Я хотел, чтоб о ней сохранил эту память мой брат и его сын[5]; я желал, чтобы мать мою узнала та, кто во вторую половину моей жизни заступила ее место возле меня, – моя Ирина[6]. Но я остался жить и работать. В тихий городок постучался ко мне новый оживленный труд. Я уехал из него через три года, с несколькими томами литературных работ и с первою главою воспоминаний. (Впрочем, первоначальною их главою надо считать главу о кормилице: ею начиналась более ранняя попытка моя писать воспоминания.)
Одиннадцать следующих лет были заполнены усиленной литературной работой. Она не оставляла ни времени, ни сил ни для чего другого. Напрасно милый И. Н. Розанов[7] толкал меня на писание воспоминаний. Я не мог позволить себе этой роскоши – остаться наедине со своим прошлым, но как горько мне было лишать себя этой встречи с самим собой и с теми, кто был мне дороже меня самого! Я так ушел в работу дня, что готов был спросить почти с отчаянием: «Былое было ли когда?»
Но вот пришла «гроза осенней непогоды»[8]. Оборвалась литературная работа. Настоящее и будущее было вмещено в «сейчас»: бросит ли бомбу на крышу нашего дома вот этот немецкий аэроплан? Прорвутся ли немцы вот к этому пункту, от которого рукой подать до нашего дома? И тогда от этого «сейчас» потянуло к прошлому, к его «прекрасному далеку», как выражался Гоголь. Каково бы ни было «сейчас», что бы ни сулило близкое будущее, захотелось живой светлой встречи с отцом, с няней и опять с мамой, захотелось прямой встречи с давно отцветшим детством, с отшумевшей молодостью, – и я начал писать воспоминания. Написал об отце, о няне, о родном пепелище. Болея глазами, я диктовал Ирине и брату воспоминания об учителях.
Затем опять произошел перерыв в полгода. Но осенью, в родное мое время золотого угасания природы, просыпается «память сердца»[9], перечит, враждует и побеждает печальную память рассудка, – и меня опять потянуло к воспоминаниям.
Былое было ли когда?
Сколько злых сил враждует на свете с былым; скучно их перечислять, но все они хотели бы, чтобы у целой страны, у целого народа и у отдельного человека не было его былого, еще точнее: чтобы не было воспоминаний о былом.
Разрушители всех званий и типов – вплоть до немцев, сбрасывающих бомбы на музеи и архивы, – стремились и стремятся лишить отдельных людей и целые народы их воспоминаний, все равно, выражены ли они в монументальном каменном памятнике или в зыбкой странице тетради частных записок.
Но в отпор всем этим вооруженным и невооруженным старым и новым разрушителям памяти сердца, народного и лично-человеческого, хочется привести слова мудрого, почти никем не знаемого поэта:
Воспоминанья вы убить хотите?!
Но сокрушите помыслом скалу,
Дыханьем груди солнце загасите,
Огнем костра согрейте ночи мглу!..
Воспоминанья – вечные лампады,
Былой весны чарующий покров.
Страданий духа поздние награды,
Последний след когда-то милых снов.
На склоне лет живешь, годами согнут,
Одна лишь память светит на пути…
Но, если вдруг воспоминанья дрогнут, —
Погаснет все, и некуда