Седая песня - Артем Веселый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Афонька тоже волновался. Он искоса наблюдал за сотником и видел, как тот, напрягаясь, сдерживает своего скакуна. «Тугоуздая лошадь», - решил Афонька. Время от времени он сам испытывал Хана. Отпускал повод и сжимал ногами его бока, но Хан не менял резвости. Афонька тревожился и еще подозрительнее наблюдал за сотником.
Орда, ожидая появления скакунов, кучками сидела на траве. Разговоры не вязались. Все чаще глаза тянулись к горизонту, подолгу всматриваясь в каждую чернеющую неровность. Некоторые, не вытерпев, скакали к бугру и уныло возвращались обратно.
- Не видно, - разочарованно бросали настороженной толпе.
- Слышишь, Максим, не видно еще, чего задумался?
- Не лезь, - свирепо огрызнулся тот на молодого краснощекого казачка.
Внезапно мальчишка, карауливший на кургане, сорвался и, махая шапкой, погнал буланого жеребчика вниз.
- Идут, идут… - зашумело кругом, затормошилось.
- Где идут?
- Идут, - вопил мальчишка, задыхаясь и осаживая жеребчика. - Скачут… от Кривой межи… сафроновский конь впереди…
- Как?… - Максим зашарил руками по поясу, одернул рубаху.
На бугре одновременно выросли два скакуна. На мгновение они четко обрисовались и нырнули вниз. Склон бугра они взяли так быстро, что толпа вторично увидела их уже несущимися по ровной, как стол, толоке. Белый конь тянулся в струнку, неся высокого сотника, а Хан, казалось, скакал без всадника. Афоньки, прильнувшего к шее коня, не было видно. Сотник часто опускал нагайку на своего бухарца.
- В плеть кладет, - кто-то рассмеялся нервно и зло.
Люди, тяжело дыша, напирали друг на дружку, тянулись, извивались, как черви. Максима била лихорадка. Ему казалось, что Хан отстает, но вместе с тем он хорошо видел, как легок его ход и как напрягается сафроновский конь.
До столба оставалось саженей двести. Теперь уже ясно было видно, что скакуны идут ровно, голова в голову, но бухарец с каждым махом вырывается наперед. Максим похолодел. «Выдаешь, Хан», - тоскливо прошептал он.
Дробный, нарастающий стук копыт болью отзывался в его сердце. В глазах темнело, и словно кто-то настойчиво дергал землю у него из-под ног. «Хан… Ханушка…», - дрожали его посиневшие, как от мороза, губы. Всадники приближались. Над взметывающейся гривой Хана поднялось бледное лицо Афоньки и снова провалилось. Максим рванулся вперед.
- Ходу!… Ходу! - надрывно крикнул он и покатился по земле, царапая ее ногтями и жалобно скуля.
Вслед за этим случилось то, чего никто не ожидал, и даже впоследствии долго еще сомневались в правдивости происшедшего. Хан, услышав знакомое слово, прянул ушами и вдруг, словно оторвавшись от земли, золотеющим лучом блеснул перед самыми глазами людей. Толпа ахнула и разорвалась перед ним.
Последние полсотни саженей Хан пролетел, как ласточка, оставив далеко за собой стремительного бухарца, который перед сокрушающим натиском Хана, казалось, топтался на месте.
Афоньку сняли с седла почти беспамятного. Он хватался за грудь, тяжело ловил воздух, открывая рот, как сазан, выброшенный на берег. Максим висел на мокрой шее Хана.
Кругом выло, стонало, ухало. Бухали выстрелы. Бешеные страсти скручивали, душили орду. Сафронов рванул бухарца и погнал прочь за сады, кровавя ему рот и нещадно полосуя плетью. По бугру цепочкой тянулись отставшие скакуны. Воющая орда, как буря, двинула в кабак. Пожарищем поднялась пыль.
Кабак звенел. Дрожала, гудела земля. Максим, как расслабленный, вертелся, угощая направо-налево, лепетал:
- Братцы… дружки… Слово знаю… Слово… Скажу, жизни лишится - обгонит!
- Ве-ерим!
- Ве-е-ерим!
- Братцы… братцы… - молотил себя в грудь.
В сумерках он промчался по станице, выкрикивая слова песни. Он почти лежал на спине Хана, а в руках, обхвативших шею коня, держал бутылку. Хан унес его в степь. Там, на кургане, Максим долго размахивал руками.
- Обогнать? Ш-ш-шалишь! - И он закатывался в хриплом смехе. Хохотал казак, словно тяжелые колеса катил по каменной мостовой.
- Ох-ох-оо-хо! Ха-ха-ха-ха!
Откашлявшись, снова заливался тоненько и пронзительно.
- Хи-хи-хи-хи! - Смех его кувыркался в просторах, мчался, прихрамывая, и обрывался, словно спрыгнув куда-то глубоко. Потом Максим растянулся и захрапел. Полнотелая луна, как дородная хозяйка, выплыла и глянула на курган. Полынь задымилась по всей степи, потянуло прохладой. Неумолчно кричали кузнечики, ухали водяные бычки.
Хан бродил над курганом, обнюхивая хозяина. Долго, настороженно вглядывался он в глухую серебряную даль и, словно подавленный ее бесконечным, первобытным величием, вытянул шею и, раздувая ноздри, ослепительно звонко заржал.
* * *Еще прошли годы, легкие, как облака.
Много подвигов совершил Хан. Сотни скакунов обошел на состязаниях. Скакал Хан с англичанами, с арабами, с карабахами, отпускал на полголовы, а заслышав: «Ходу!» - бросал назад хваленых коней.
На царский праздник приехал в станицу атаман Донского войска. Казаки джигитовали, рубили, кололи - доблесть доказывали. А Максим такое выкинул, что у всех дух захватило. Выскочил наперед, разогнал Хана и в Дон, с трехсаженного обрыва… бух! На лету уже уши коню ладонями зажал.
Рысцой притрусил к яру атаман, смотрит вниз. Сгрудились и казаки. А на том месте, где Хан грудью воду рассек, расплывается пена… Целую вечность прождали, пока вынырнет всадник… Атаман за это рубль пожаловал Максиму, а Хана осмотрел и вздохнул:
- Царский конь!…
- Казацкий, - поправил Максим.
Рубль, заполученный Максимом, был юбилейный и имел на одной стороне головы царя Михаила и императора Николая Второго. Первого и последнего из дома Романовых. Не многие удостаивались такой награды и хранили ее на божницах и в сундучках. А Максим бросил новенький целковый кабатчику. Поймал кабатчик монету, засуетился. Стол накрыл, овса Хану дал, одежку Максимову потащил сушить. Ржут казаки, глядя на голого, бабы отворачиваются, в платочки хихикают. А Максим хоть бы хны. Сидит, водку дует да в окно поглядывает, Ханом любуется.
Много ли человеку счастья надо, и что такое счастье?
У иного оно в потаенном сейфе лежит, у другого босоножкой под чужими окнами кружится, а Максимове плясало, железом подкованное на все четыре ноги. Горела и не горела казацкая жизнь, а на склоне вдруг пожарищем вспыхнула, да так ярко, аж зажмурился Максим.
- Эх, и доля же мне выпала, - сказал он перед смертью. - Спасибо тебе, Хан. Умели мы с тобой песенки петь.
Гладил казак Хана, говорил ему слова ласковые, а Хан к хозяйскому лицу тянулся, колени сгибал.
Так прощались друзья-товарищи.
А потом закружилось, помутилось в голове Максима, качнулись сады станичные, волнами заходили. Крест, что на колокольне долгие годы неподвижно торчал, сорвался и поплыл золотым коршуном, припадая на одно крыло. Пламенем куда-то метнулся Хан.
- Бом… Бом… Бом… - заплакали колокола. О чем это они? Уж не о грешной ли душе? Домочадцы Максимовы реки льют.
- О-о-о-йй, да на ково же ты нас поки-и-и-и… А старушка-побирушка:
- Шаршшство небешное новопрештавленному… Дед Сахнов:
- Был и нету! Прожил, как гопака на свадьбе отодрал. Дай, кабатчик, штоф под ей-богу. Лю-бил покойничек!
Холит и бережет Афонька Хана, как Максим, ложась в гроб, приказывал. Поджидает брата Гришу с германского фронта, чтобы передать ему или вымолить себе наследство - счастье отцовское. А Хан воды не принимает, от овса отворачивается. Ночами хозяина зовет не дозовется.
- Ешь, ешь, Хан, - убивается Афонька.
Весной помутился Тихий Дон. Замитинговали станицы
- Свобода!
- Свобо-о-ода!
- Послужили белым царям:
- Довольно!
- Свобода? А ну, хлебнем!
Гришка с фронта на фронт переметнулся, домой не зашел. По задонским степям заколыхался в боях 2-й революционный. А на станицу тяжелым орудийным шагом наступал полковник Семилетов.
Первым из первых, как клинок, влетел Сафронов. Камышом зашаталась, зашепталась станица.
- Возьмет Хана.
- Отдаст ли?
- Шалишь!
- Купит за грош!
- Есаул!
- Эй, Афонька! Принимай покупателя старинного, выводи коня.
- Не продажный, - бурчит Афонька. Сафронов во дворе, как на параде.
- Мо-олча-ать, сволочь! Афонька кошкой к есаулу.
- Кто сволочь? Душу вырву!
- Назад… - Вороном поднялся наган. Есаул белый-белый.
Остановился Афонька, пальцы скомкал, как веточки, хрустнули пальцы. Есаул к конюшне, Афонька за ним. Плечом дверь подпер. «Не замай, не дам!» За дверью Хан копытами стукнул.
- Не дашь? - задрожали губы есаула. - Не дашь? Становись… К стенке… - Клацнул курок.
А Афонька изогнулся и железной занозой, что дверь подпирают, есаула по черепу - р-р-р-аз! Мать на крылечке руками всплеснула.
- Сын-о-к! Головушка твоя горькая…
- Молчи, мать. Где седло?
- Ой, горюшко!