Последний орк - Сильвана Мари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступило недолгое молчание, потом дама расхохоталась:
— Молодец, мальчик! Прекрасный ответ!
Кто-то из судомоек несмело присоединился к ее смеху. Красное, пышущее жаром лицо кухарки приняло лиловый оттенок.
Мама взглянула на Ранкстрайла, и от удивления рука ее опустилась, представив всеобщему взору красное пятно ожога. Это были его первые слова. Кухарка с яростью уставилась на мальчика, но он со спокойной гордостью выдержал ее взгляд, сжимая в руках свой горшок меда. Злость на кухарку и желание ударить ее постепенно проходили: она была просто глупой гусыней, и он своими словами сделал ей больнее, чем любым пинком в колено. Он выставил ее на всеобщее посмешище.
Ранкстрайл захотел поскорее уйти оттуда и вернуться домой, к отцу, чтобы показать ему горшок с медом. Он знал, что внутри горшка находилось что-то необычайное. Что-то сладкое, тягучее и прозрачное.
— Моя мама — к-касивая, — еще раз твердо и уверенно повторил он, гордясь, что в этот раз запнулся меньше, и повернулся к двери. В тот же миг глазам его предстало удивительное зрелище: маленькие, словно дети, но все-таки взрослые женщины в белых чепцах судомоек медленно поворачивали в огромных печах тяжелые вертела с нанизанными на них странными вытянутыми курицами. Руки женщин почернели от пепла, лица раскраснелись от пламени. По лбу струился пот, смешиваясь с сажей и придавая им диковатый и страшноватый вид, превращая в нечто среднее между животными и демонами. Ранкстрайл подумал, что их работа, наверное, была едва ли не тяжелее работы прачки. Иногда прачкам приходилось зимой, в дикий холод, выдалбливать отверстия во льду и полоскать там белье, зато они видели небо и деревья. Когда Ранкстрайл вошел, ослепленный солнечным светом во внутреннем дворике, он не заметил этих странных существ, сливавшихся с полутьмой кухни. Мальчик повернулся и вопросительно посмотрел на мать, но и та казалась растерянной. Кухарка не могла не поглумиться над их удивлением.
— Это женщины гомункулов, — высокомерно пояснила она, закатывая глаза с видом человека, который с вершин своей образованности снисходит до объяснения чего-либо самой что ни на есть бестолочи, — тех, что работают в рудниках.
Растерянное выражение лиц Ранкстрайла и его матери ничуть не изменилось, и кухарка пустилась в дальнейшие объяснения, насколько хорошо гомункулы и их женщины переносят темноту, жару и тесноту. Им это даже нравится, представьте себе. Они как раз подходят для тех работ, которых нормальные люди не выдерживают…
Ранкстрайл пересекся взглядом с одной из маленьких рабынь, поворачивавших вертел, и прочел в этом взгляде ненависть. Такую лютую и жестокую ненависть, что женщине понадобились все силы на то, чтобы сдержать себя: руки ее сжались, и гигантский вертел остановился.
— Эй, пошевеливайся, Роса! — прикрикнула на нее кухарка. — Хочешь сжечь жаркое? Да что на тебя нашло — сердишься, что потеряла табуретку и теперь не можешь собирать землянику? Вперед, за работу! Трудолюбие — единственное ваше достоинство, так что работай!
Взгляд Росы моментально потух, и она грустно опустила голову: вертел с цаплями снова пришел в движение. У Ранкстрайла в голове еще долго крутилась фраза о табуретке и землянике, и он безуспешно пытался понять ее смысл, смутно догадываясь, что это была насмешка над ростом. Он знал, что расстояние от земли до макушки может быть поводом для издевательств над хозяином макушки. Над ним самим частенько глумились за его рослое не по годам телосложение — не столько дети, сколько их мамы, и он прекрасно понимал, почему сами дети не следовали их примеру: он превосходил других не только ростом, но и силой, а сила всегда внушает страх. Но ему и в голову не приходило, что можно высмеивать кого-то за слишком маленькое расстояние от земли до макушки — подобная глупость казалась ему просто несуразной.
— Я не потерплю невежливости, — снова строго повторила дама. Улыбка бесследно исчезла с ее хмурого лица. — И не позволю, чтобы она попала в мой дом. Невежливость — это союз жестокости и глупости. Я не потерплю, чтобы под крышей моего дома произносилось слово «гомункул». Народ Гномов был когда-то велик и знаменит, и, хоть сейчас он у нас на службе, мы не имеем никакого права не уважать его былую славу и величие. В рудниках, в шахтах или у нас на кухне они были и остаются дамами и господами Народа Гномов.
Наступило полнейшее молчание.
Дама покинула кухню, одарив Ранкстрайла и его мать прощальной улыбкой.
Кухарка развернулась и направилась к своему луковому супу, бормоча под нос, что можно сколько угодно называть гомункулов гномами и дворняжек — помесью пород, все равно гомункулы остаются гомункулами, а дворняжки — дворняжками. Смена их названий нисколько не улучшила бы ни людской мир, ни собачий.
Мама, снова прикрывая рукой щеку, вывела Ранкстрайла наружу, на свет и воздух Цитадели, на ее чистые улочки с такими же чистыми домами с арками и створчатыми окнами, увитыми цветами. Возвышаясь над стенами, скрывавшими прекрасные сады старинной городской знати, гордые кроны столетних деревьев дарили тень каменной мостовой.
Наконец-то оказавшись в безопасности открытых улочек и вдали от глаз кухарки, мама повернулась к Ранкстрайлу и крепко его обняла.
— Ты говоришь! — прошептала она. — Ведь правда, ты говоришь? — неуверенно переспросила мама.
Ранкстрайл как-то никогда об этом не задумывался. Нелегкий вопрос! Он неопределенно махнул рукой. Действительно, если разобраться, он умел говорить и к тому же совсем неплохо. Но говорить было трудно, и Ранкстрайл всегда старался избегать этого. Его отец и мать, убежденные, что говорить он не умел, всегда обращались к сыну так, что достаточно было кивнуть или помотать головой в ответ, не прерывая привычного молчания.
— Значит, это неправда, что ты не умеешь говорить! Неправда, что ты… что ты не… Ты такой же, как и все дети! Ты такой же, как другие! Мой мальчик… О-о, мой дорогой мальчик! Наш сын… Пойдем, расскажем отцу, что ты умеешь говорить! Такой же, как другие… Такой, как все…
Мама светилась от счастья. Глаза ее блестели. Улыбка сверкала. Ее губы слегка приоткрылись, и лицо стало прекрасным, несмотря на то что с одной стороны улыбка стягивалась красной и жесткой от ожога кожей. Его мама была настоящей красавицей, когда улыбалась. Ранкстрайл желал, чтобы она улыбалась постоянно.
Поглощенные счастливым открытием, мать и сын радостно отправились домой. По пути они пересекли Среднее кольцо, находившееся как раз между первой и второй крепостными стенами. Здесь располагались лавки лекарей, мастеров по золоту, кузнецов, прославившихся до самых границ Изведанных земель своими прочными кирасами и острейшими мечами. Узкие улочки постоянно обогревались огнями кузниц, что было далеко не последней причиной, по которой здесь собирались все нищие и бродяги окрестных земель. Скитальцы сидели на корточках вдоль булыжной мостовой между инкрустированными серебром и золотом воинскими доспехами, выставленными мастерами на обозрение, и это создавало странную иллюзию двух армий — оборванцев и героев, которые мирно устроились бок о бок погреть у огня кости.
— К-касиво, — сказал Ранкстрайл, указывая пальцем на ряд мечей.
Игра параллельных линий, перемежавшихся окружностями щитов, казалась ему великолепной. Они создавали сложные геометрические фигуры, переплетавшиеся с фантастическими узорами их же теней. От наточенных клинков исходила необыкновенная красота, леденящая и жестокая, но в то же время придающая уверенность: там, где клинки остро наточены, никто не посмеет обидеть ни мам, ни кур.
Но мать ничуть не разделяла его восхищение.
— Я не хочу, чтобы ты играл с оружием… Ни сейчас, ни потом, когда ты вырастешь… Ты можешь порезаться… — сдавленным голосом, как когда у нее болело горло, пробормотала она.
Ранкстрайл же завороженно глядел на клинки, и их блеск дарил ему дикую радость: если когда-нибудь орки вздумают вернуться, чтобы сжечь Нереллу или мучить маму, он убьет их всех, всех до единого. До самого последнего орка. Даже если ради этого ему самому придется умереть.
— К-касиво! Если оки делать вава маме и Неелле, Аскай б-беёт меть и уб-бьёт всех. Все оки м-мётвые. Дазе если Аскай м-мётвый.
Произносить «р» было выше его сил, на «б» и «м» он все еще запинался, но в целом у него получалось довольно неплохо. Ранкстрайл говорил. Пусть это стоило ему неимоверных усилий, но результат оправдывал старания. Если бы Ранкстрайл мог предположить, что его мать так обрадуется, то стиснул бы зубы и заговорил намного раньше.
Но, видимо, он сказал что-то не то, потому что улыбка исчезла с маминого лица. В дальнейшем каждый раз, когда он проклинал себя за то, что сказал что-то, о чем лучше было бы умолчать (а случалось это довольно часто), Ранкстрайл вспоминал это утро в Среднем кольце между выставленными на обозрение доспехами. Говорить трудно. И дело не только в том, что нужно издавать определенные звуки, есть еще нечто неуловимое и порой необъяснимое — возможность причинить словами боль, совсем того не желая. Дама сказала чистую правду: невежливость — это жестокость, такая же, как удар кулаком или кинжалом. Он сам, услышав, как кухарка унижает его мать, почувствовал боль — как когда зимой, поскользнувшись на гладком льду и стараясь не уронить корзину с выстиранным мамой бельем, падал на колени. Ярость, рожденную той же болью, прочел он и в глазах маленькой женщины по имени Роса, которая варилась в собственном поту, жаря мясо на вертелах в огромных печах.