Последние дни Помпей - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что я вижу — Главк вернулся! — сказала она, бросив на афинянина многозначительный взгляд, и добавила, понизив голос: — Неужели он забыл прежних друзей?
— Прекрасная Юлия, даже сама Лета, исчезая в одном месте, вновь выходит на поверхность в другом. Зевс запрещает нам забывать более чем на миг, но Венера еще строже: она не позволяет даже столь краткого забвения.
— У Главка всегда находятся красивые слова.
— И не мудрено, если его слушает такая красивая женщина.
— Надеюсь скоро увидеть вас обоих у моего отца, — сказала Юлия, поворачиваясь к Клодию.
— Этот счастливый день мы отметим белым камешком,[5] — отозвался Клодий.
Юлия медленно опустила покрывало, бросив робкий и в то же время вызывающий взгляд на афинянина; в этом взгляде были нежность и упрек.
Друзья пошли дальше.
— Да, Юлия действительно очень хороша, — сказал Главк.
— Но в прошлом году ты не сказал бы это так равнодушно.
— Ты прав. Я был ослеплен и принял искусную подделку за истинную драгоценность.
— Пустяки! — возразил Клодий. — В сущности, все женщины одинаковы. Счастлив тот, кто женится на хорошенькой и возьмет за ней богатое приданое. Чего еще желать?
Главк вздохнул.
Они вышли на менее оживленную улицу, откуда перед ними открылся прекрасный простор моря, которое у этих благодатных берегов словно отрекается от своей грозной славы — так кротки и ласковы ветры, овевающие его грудь, такими яркими и богатыми красками расцвечивают его розовые облака, так благоуханно дыхание суши над его пучиной. Глядя на это море, легко поверить, что Афродита вышла из него, чтобы владычествовать над землей.[6]
— Еще рано идти в термы, — сказал грек, чья поэтическая натура была необычайно восприимчива к красоте. — Давай оставим ненадолго людный город и полюбуемся на море, пока полуденное солнце улыбается в его волнах.
— С радостью, — сказал Клодий. — Но, кстати сказать, берег залива — самое оживленное место нашего города.
Помпеи являли собой миниатюрное воплощение цивилизации того времени. В тесном пространстве, ограниченном городскими стенами, были сосредоточены, так сказать, образцы всех даров, какие роскошь может предложить могуществу. В маленьких, но богатых лавках, в крошечных дворцах, в термах, на форуме, в театре и цирке, в кипучей жизни, уже носившей, однако, печать упадка, в утонченности и пороках людей отразилась вся Римская империя. Это был как бы игрушечный город в стеклянном ларце, где, словно по прихоти богов, была представлена величайшая империя земли, который они затем скрыли от времени, чтобы вновь явить потомкам как чудо. Вот подтверждение того, что нет ничего нового под солнцем.
Прозрачный залив был весь усеян торговыми кораблями и раззолоченными прогулочными лодками богатых горожан. Рыбачьи челны быстро сновали взад и вперед, а вдали виднелись высокие мачты флота, которым командовал Плиний. На берегу какой-то сицилиец, неистово размахивая руками и корча невероятные гримасы, рассказывал кучке рыбаков и крестьян невероятную историю о потерпевших крушение моряках и добрых дельфинах, — точно такую же можно услышать и в наши дни по соседству, в порту Неаполя.
Выведя приятеля из толпы, грек нашел уединенное местечко, и они, пройдя по гладко окатанной гальке, присели на выступ скалы, наслаждаясь прохладным ветерком, который носился над водой, приплясывая тысячами невидимых ног. Все вокруг располагало к молчанию и задумчивости. Клодий, прикрыв глаза ладонью от палящего солнца, подсчитывал выигрыши прошлой недели; а грек, опершись на локоть и не прячась от солнца — этого божества, которое покровительствовало его народу и светом поэзии, радости или любви наполняло жилы, — смотрел вдаль и, быть может, завидовал ветерку, который уносился к берегам Греции.
— Скажи, Клодий, — заговорил наконец грек, — ты когда-нибудь влюблен?
— Да, много раз.
— Тот, кто любил много раз, не любил никогда, — сказал Главк. — Есть лишь один настоящий Эрот, хотя поддельных сколько угодно.
— Эти подделки — тоже неплохие божки, — заметил Клодий.
— Согласен, — отвечал грек. — Я благоговею даже перед тенью Любви, но еще больше — перед ней самой.
— Значит, ты всерьез влюбился? Тебя посетило то чувство, которое описывают поэты, — когда лишаешься аппетита, забываешь про театр и пишешь элегии? Вот никогда не подумал бы! Ловко же ты умеешь притворяться.
— Ну нет, до этого не дошло, — сказал Главк с улыбкой. — Или, вернее, я могу повторить вслед за Тибуллом:
Кто во власти любви, ступай куда пожелает,И безопасен и чист…
Я не влюблен; но мог бы влюбиться, если б судьба не разлучила меня с ней. Эрос возжег бы свой светильник, но жрецы не налили туда масла.
— Но кто же она? Попробую догадаться. Не дочь ли Диомеда? Клянусь Гераклом, она в тебя влюблена и даже не скрывает этого. Она и собой хороша и богата! Она увьет двери своего мужа лентами из чистого золота.[7]
— Нет, я не хочу продавать себя. Дочь Диомеда красива, это так, и, не будь она внучкой вольноотпущенника, я мог бы даже… но нет… у нее только и есть, что красивое лицо; она совсем не женственна, и на уме у нее одни удовольствия.
— Ты неблагодарен. Но скажи, кто же тогда эта счастливица?
— Сейчас ты все узнаешь, милый Клодий. Несколько месяцев назад я был в Неаполе, городе, который люблю, потому что он до сих пор сохранилгреческий дух и следы своего происхождения и все еще заслуживает имени «Партенопея» за свой благоуханный воздух и живописные берега.[8] Я зашел в храм Минервы, чтобы вознести молитвы, не за себя, а за тот город, которому больше не улыбается Паллада.[9] Храм был пуст. Воспоминания об Афинах нахлынули на меня. Думая, что я один в храме, преисполненный благоговением, я не заметил, как мои молитвы хлынули из сердца и сорвались с уст. Я молился со слезами, и вдруг молитвы мои были прерваны глубоким вздохом. Я быстро обернулся — позади меня стояла женщина. Она тоже молилась, подняв покрывало; и, когда взгляды наши встретились, мне показалось, что небесный свет, который излучали эти темные ласковые глаза, осветил мне душу. Никогда, милый Клодий, не видел я такого чудного лица: какая-то грусть смягчала и в то же время возвышала его черты, нечто неизреченное, что изливается из глубин души, придавало ей неземную и благородную красоту — такой наши скульпторы изображали Психею. Слезы катились у нее из глаз. Я сразу догадался, что она тоже родом из Афин и моя молитва за Афины тронула ее сердце. Я обратился к ней дрогнувшим голосом. «Ты тоже из Афин, прекрасная дева?» — спросил я. Услышав мой вопрос, она покраснела и приспустила покрывало. «Прах моих отцов, — ответила она, — покоится на берегах Илисса; сама я родилась в Неаполе, но сердце мое принадлежит Афинам, городу моих предков». — «Давай же вместе принесем жертвы», — сказал я. Вошел жрец, и мы, стоя рядом, вместе совершили священный обряд, вместе коснулись колен богини, вместе возложили на алтарь гирлянды из оливковых ветвей. Не знаю почему, но я испытывал к ней удивительное чувство, какую-то почти благоговейную нежность. Мы, пришельцы из далекой, поверженной страны, стояли вдвоем в этом храме божества нашей родины, и удивительно ли, что сердце мое устремилось к моей соотечественнице — ведь я с полным правом могу называть ее так. Мне казалось, что я знаю ее уже много лет; и простой обряд чудесным образом повлиял на наши чувства и заставил нас забыть о времени. Молча покинули мы храм, и я хотел уже спросить, где она живет и могу я посетить ее, но тут на ступенях храма к ней покипел юноша, похожий на нее лицом, и взял ее за руку. Обернувшись, она простилась со мной. Толпа разделила, и больше я ее не видел. Дома меня ждали письма, и я вынужден был уехать в Афины: родственники угрожали мне тяжбой из-за наследства. Когда дело было улажено, я снова вернулся в Неаполь. Я обошел весь город, но не отыскал своей соотечественницы и, надеясь рассеяться и забыть это чудесное видение, поспешил в Помпеи, чтобы окунуться в веселье и роскошь. Вот и все. Я не влюблен, но не могу ее забыть и жалею о разлуке.