Прощальный вздох мавра - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слишком высокая для девочки, – прозвучал суровый приговор Эпифании, когда Аурора вошла в подростковый возраст. – Глаза беспокойные – черти в них пляшут. И грудь уже торчмя торчит – никакого приличия.
На что Белла вскинулась:
– Можно подумать, ваш разлюбезный Айриш радует вас идеальным потомством! Скажите спасибо, что есть хоть одна юная да Гама, живая и здоровая, и не беда, что титъки-митьки большие. У братца Айриша и сестрицы Сахары зато тишь да гладь: ни титек, ни деток.
Жену Айриша звали Кармен, но Белла, подражая пристрастию деверя к выдумыванию прозвищ, окрестила ее именем пустыни, «потому что она плоская, как доска, и на всей этой бесплодной равнине я не вижу ни одного местечка, где можно утолить жажду».
Айриш да Гама, обильно смачивавший бриллиантином свои густые волнистые седые волосы (с давних пор ранняя седина была нашей семейной чертой; моя мать Аурора уже в двадцать лет ходила с волосами снежной белизны, и сколько же сказочного блеска, сколько льдистой gravitas [8] прибавляли к ее красоте эти серебряные каскады!), – о, как он позировал, мой двоюродный дедушка! Помню, какой смешной у него был вид на маленьких, два на два дюйма, черно-белых фотографиях: монокль, жесткий крахмальный воротничок, костюм-тройка из великолепного габардина. В одной руке – трость с набалдашником из слоновой кости ( и со стилетом внутри, – шепчет мне на ухо семейное предание), в другой – длинный мундштук; и я должен с сожалением отметить, что он носил гетры. Добавить бы сюда высокий рост да закрученные усы, и вышел бы законченный опереточный негодяй; но Айриш был таким же маломерком, как его брат, и чисто брил лицо, которое у него слегка лоснилось, так что его облик прожигателя жизни производил скорее жалкое, чем отталкивающее впечатление.
Здесь же, на другой странице фотоальбома памяти, -сутулая, слегка косоглазая двоюродная бабушка Сахара, «женщина без оазисов», жующая бетель верблюжьими челюстями и выглядящая так, словно у нее вырос горб. Кармен да Гама была двоюродной сестрой Айриша, осиротевшей дочерью сестры Эпифании по имени Блимунда и владельца мелкой типографии, некоего Лобу. И мать, и отец Кармен умерли во время эпидемии малярии, шансы на замужество были у нее абсолютно ничтожные, – и вдруг Айриш, к изумлению своей матери, заявляет, что не прочь на ней жениться. Эпифания, мучась сомнениями, неделю не смыкала глаз, не в состоянии решить, что важнее: ее мечта о том, чтобы подыскать Айришу приличную партию, или настоятельная необходимость пристроить Кармен, пока не поздно. В конце концов долг перед умершей сестрой перевесил заботу о счастье сына.
Кармен никогда не выглядела молодой, ни разу не забеременела, всеми правдами или неправдами мечтала присвоить наследную долю Камоинша и его ветви семейства и ни одной живой душе не обмолвилась о том, что в первую брачную ночь ее муж вошел в спальню поздно вечером, не удостоил даже взглядом лежащую в постели и охваченную девственным трепетом молодую костлявую невесту, с неторопливым тщанием разделся догола, затем столь же аккуратно облачился (будучи одного с ней роста) в ее подвенечное платье, которое, как символ их союза, служанка оставила красоваться на портновском манекене, и вышел наружу через дверь уборной. С воды до Кармен донесся свист, и, стоя у окна в простынном саване меж тем, как тяжкое предвидение будущего наваливалось ей на плечи и пригибало их книзу, она увидела мерцающее в лунном свете свадебное платье и молодого гребца, увлекающего и платье, и одетого в него человека вдаль, навстречу тому, что у этих загадочных существ зовется наслаждением.
История костюмированной эскапады Айриша, оставившего мою двоюродную бабушку Сахару в холодных барханах не запятнанных кровью простынь, дошла до меня вопреки ее молчанию. Даже в обычных семьях секреты большей частью выходят наружу; а в нашем далеко не обычном клане многое из того, что хранилось в глубокой тайне, рано или поздно писалось маслом по холсту и вывешивалось на стенах галерей… но тогда, опять-таки, возможно, весь инцидент был выдумкой, семейной легендой, сочиненной, чтобы шокировать, но не слишком, чтобы сделать более приемлемым – то есть более экзотическим, более красивым – гомосексуализм Айриша? Ибо при том, что Аурора да Гама впоследствии изобразила эту сцену – на ее холсте мужчина в освещенном луной платье сидит очень прямо, глядя на блестящий от пота обнаженный торс гребца, – двойной портрет, несмотря на всю богемную репутацию художницы, вполне мог быть приукрашивающей жизнь фантазией, лишь в меру скандальной, и история эта, как она писалась красками и рассказывалась словами, может быть, имела единственной целью набросить на тайный порок Айриша изящную вуаль, скрыть член и задницу, кровь и сперму, боязливую решительность малорослого денди, выискивающего крепких телом партнеров в кишащем крысами порту, восторг и ужас покупных объятий, наслаждение на темных задворках и в бедных лачугах с плечистыми грузчиками, мускулистые ягодицы молодых велорикш и малокровные губы базарных мальчишек; ведь она, эта история, умалчивала о реальностях капризной, изобиловавшей ссорами и весьма далекой от верности amour fou [9] – многолетней связи Айриша с ночным гребцом, которого он окрестил Принцем Генрихом-мореплавателем [10]… короче, она показала нам принаряженную истину, быстренько отослала ее за кулисы и стыдливо опустила глаза.
Нет, господа. Авторитет картины неоспорим. Что бы ни случилось потом между ними тремя – о странной близости на склоне лет между Принцем Генрихом и Кармен да Гамой будет рассказано в свой черед, – эпизод с подвенечным платьем лежит у истоков всего.
Нагота под присвоенным свадебным нарядом, лицо жениха под вуалью невесты – именно это соединяет мое сердце с памятью о моем чудаковатом двоюродном дедушке. Многое в нем мне противно; но в этом царственно-женском образе, в котором многие у меня на родине (и не только на родине) способны увидеть только ущербность, я вижу и отвагу, и величие – да, величие.
– Но если это не член в заднице, – говорила о жизни с нелюбимым дядюшкой Айришем моя дорогая мама, унаследовавшая от своей матери бесстрашный язык, – то, милый мой, уж точно кость в горле.
x x xЕсли мы хотим копать всерьез, если хотим добраться до корня всех наших семейных раздоров, преждевременных смертей, попранных любовей, бешеных страстей, слабых грудей, соблазнов власти и денег, наконец, еще более нравственно сомнительных соблазнов и тайн искусства – не забудем же того, кто заварил всю кашу, кто первым покинул свою естественную среду и утонул, чья смерть в пучине выбила чеку колеса, краеугольный камень, положила начало постепенному упадку семьи, завершившемуся моим низвержением; не забудем Франсишку да Гаму, покойного супруга Эпифании.
Да, и Эпифания была когда-то невестой. Она происходила из старинного, но сильно обедневшего торгового клана Менезишей из Мангалуру. Эпифания дала немалую пищу зависти, когда после случайной встречи на свадьбе в Каликуте отхватила самый жирный кусок, – вопреки всякой справедливости, рассуждали многие разочарованные мамаши, ибо столь богатому человеку следовало бы погнушаться тощими банковскими счетами, поддельными драгоценностями и дешевыми нарядами пришедшего в безнадежный упадок семейства этой маленькой авантюристки. В начале столетия на нравах супруги моего прадеда Франсишку она появилась на острове Кабрал, который стал первой из четырех обособленных, змеиных, эдемско-преисподних приватных Вселенных той истории. (Салон моей матери на Малабар-хилле был второй из них; поднебесный сад отца – третьей; диковинная цитадель Васко Миранды, его «Малая Альгамбра» в испанском городке Бененхели была, есть и останется в моем рассказе последней.) Там она увидела величественный старый лом в традиционном стиле с восхитительной вязью внутренних двориков, с зацветшими водоемами и заросшими травой фонтанами, с резными деревянными круговыми галереями, с высокими потолками комнат, образующих настоящий лабиринт, с крутой черепичной крышей. Подлинный рай для богатого человека среди тропической растительности – именно то, что нужно, решила про себя Эпифания, ибо, хотя в девичестве ее жизнь была относительно скудной, она всегда считала, что имеет талант к роскошеству.
Однако в один прекрасный день, через несколько лет после рождения двоих сыновей, Франсишку да Гама привел в дом неприлично молодого и что-то слишком обходительного французика, некоего Шарля Жаннере, считавшего себя гением архитектуры, хотя ему едва сравнялось двадцать лет. Эпифания и глазом не успела моргнуть, как легковерный муженек подрядил нахального юнца на возведение даже не одного, а сразу двух новых домов в ее драгоценных садах. И что за безумные вышли строения! Одно – из каменных плит, странной угловатой формы, причем сад проникал в интерьер настолько прихотливо, что иной раз трудно было понять, снаружи или внутри ты находишься, а мебель, казалось, была предназначена для больницы или уроков геометрии, сядешь на что-нибудь – и непременно напорешься на острый угол; другое – карточный домик из дерева и бумаги, «в японском стиле», объяснил архитектор охваченной ужасом Эпифании, чрезвычайно хрупкий и готовый вспыхнуть от малейшей искры, с раздвижными пергаментными ширмами вместо стен, где в комнатах можно было только стоять на коленях, потому что сидеть было не на чем, где спать следовало укладываться на расстеленные по полу тюфяки, подкладывая под головы деревянные чурки, словно мы слуги какие-нибудь, где все было настолько у всех на виду и на слуху, что, как заметила однажды Эпифания, «тут по крайней мере всегда знаешь, у кого из домашних болит живот, – стены-то в уборной из туалетной бумаги сделаны».