Из генерального сочинения - Андрей Платонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот он ветер — настоящая жизнь!
Заскрипела тяжелая снасть силы, злобы и просторного ветра богатой воли!
— К лету уйду отсель, — сказал сам по себе Савватий Саввыч.
— А куда? — спросил я.
— Так, блукать пойду. Человеку надобно продвижение, а не хата и не пшено! Тебе кашки не положить?
— Благодарю. Не уважаю пшено.
— Гляди сам! У соседа баба готовит мне. Куфарь обстоятельный — семь годов у господ служила.
Говорили еще долго о всяких далеких, протяжных для мысли вещах.
Мы съежились, заслушались и поснули, как провалились пропадом, изморившись за день жить.
Поснули, засопели — и сразу завоняло луком.
____________________
Ночь на дворе осиротела, и метель стихла: не для кого.
Тихо стояли в плетневой огороже под соломенной крышей одурелые коровы, и высапывал взад-вперед возгрю годовалый бычок, не догадываясь, как и что.
В мире было рано. Шли только первоначальные века.
На другой день я рано уехал дальше по существенным делам.
История иерея Прокопия Жабрина
Жил он в уездном обыкновенном советском городе, весьма смиренном. Здесь даже революции не было: стали сразу быть совучреждения, для коих мобилизовали по приказу чрез-рев-уштаба местных барышень, от 18 до 30 лет от роду, дав им по аршину ситца и по коробке бычков — для начала. Иерей Прокопий жил не спеша, всегда в одинаковой температуре, твердо, как некий столп и утверждение истины. Ибо истина и есть покой. Покой же наилучше обретается в супружестве, когда сатанинская густая сила, томящая душу демоном сомнения и движения, да исходит во чрево жены:
— Жена! Ты спасаешь мир от сатаны-разрушителя, знойного духа, мужа страсти и всякой свирепости. Да обретется для всякой живой души на земле жена, носительница мира и благоволения! Аминь!
Хорошо, во благомыслии жил иерей Прокопий. И вот единожды, как говорится в суете, рак крякнул: свою могущественную длань иерей Прокопий опустил на главу благоверной.
Была на дворе духота, мухи поедом ели, бога, говорят, нету — так бы и расшиб горшок какой-нибудь. А тут жена Анфиса ходит, сопит, из дому гонит: полы будет мыть, к празднику прибирать.
Прокопий, иерей, утром не наелся: пища пошла на оскудение, а день велик — деться некуда, сила в теле напирает.
И совершил Прокопий злодейство.
Жена Анфиса раз — в чрез-рев-уштаб:
— Мой поп Прокоп дерется и власть Советскую ругает (сука была баба!).
— Как так поп дерется? — спросил комиссар, товарищ Оковаленков. — Арестовать этого неестественного элемента! Дать предписание учеке!
И стал пребывать иерей Прокопий в затворничестве.
— За что, отец, присовокупились к нам? — спросил его купец Гнилосыров. — Вам тут быть немыслимое дело.
Иерей Прокопий прохаркнулся, прочистил свой чугунный бас:
— Го-го-го! Да все бабы, стервы, шут их дери!
И стала с этой поры Анфиса носить Прокопию обеды в учеку, — ходит, плачет.
— Товарищ комиссар, отпусти домой Прокопа Жабрина!
— Обождет, — отвечал товарищ Оковаленков, — элемент весьма контрреволюционный! Пускай поступит на службу Советской власти — смоет свой позор трудовым подвигом.
Обрадовалась Анфиса, а потом и Прокоп. Должность нашли сразу: в канцелярии чрезуфинтройки.
Прослужил иерей Прокопий месяца два-три: делов никаких нету, скука, дожди пошли на улице.
— Хоть бы живность какую увидеть, поговорить бы с кем, — думал Прокоп, — люди кругом все охальники…
Приучился Прокоп курить: чадит весь день. Сидел иерей на входящих и исходящих. Придет бумажка, полная тьмы и скудных слов. Долго мыслит над ней Прокопий, потом запишет и опять задумается.
И было три праздника подряд. Анфиса опять начала грызть попа. Тогда он придумал в единочасье: поймал у себя двух вошек и посадил их в пустую спичечную коробку:
— Живите себе на покое и впотьмах.
На другой день взял зверьков на службу. Раскрыл входящий и пустил их на белый лист пастись.
Сам пописывает, а глазами следит, как вошки бродят в поисках продовольствия, но тщетно.
Жить стало способней, и радостно одолевалось время бытия иерея.
Но судьба стремительна, и еще неодолимы для человека тяжкие стопы ее!
Через полгода скончался иерей Прокопий Жабрин, журналист чрезуфинтройки. Страшна и таинственна была смерть его: от частого курения образовался в горле иерея слой сажи.
И надо же было привезти одному старому знакомому Прокопия, мужичку из дальней деревни, корчажку самогонки, весьма крепкой. Давно не выпивал Прокопий: взял и дернул. Самогон вдруг вспыхнул в нелуженом горле — и загорелась сажа от махорки.
Для иерея наступил час светопреставления, и он скончался, занявшись огнем внутри.
Не от лютых скорбей, не плавающим и путешествующим и не от прочего, а от деревенского жидкого топлива погиб Прокопий Жабрин.
____________________
Когда донесли об этом его высшему начальству — товарищу Оковаленкову — тот остановился подписывать бумаги и сказал в размышлении:
— Жалостно как-то, черт его дери! Евтюшкин, выпиши его бабе пуд проса!
Луговые мастера
Небольшая у нас река, а для лугов ядовитая. И название у ней малое — Лесная Скважинка. Скважинкой она прозвана за то, что омута в ней большие: старики сказывали, что меряли рыбаки глубину деревом — так дерево ушло под воду, а дна не коснулось, а в дереве том высота большая была — саженей пять.
Народ у нас до сей поры рослый. Лугов — обилие, скота бывало много и харчи мясные — каждое воскресенье.
Только теперь пошло иное. На лугах сладкие травы пропадать начали, а полезла разная непитательная кислота, которая впору одним волам.
Лесная Скважинка каждую весну долго воду на пойме держит — в иной год только к июню обсыхают луга. Да и в себя речка наша воду начала плохо принимать: хода у ней засорены. Пройдет ливень — и долго мокреют луга, а бывало — враз обсохнут. А где впадины на лугах — там теперь вечные болота стоят. От них зараза и растет по всей долине, и вся трава перерождается.
Село наше по-казенному называется Красное Гвардейское, а по-старинному Гожево.
* * *Жил у нас один мужик в прозвище Жмых, а по документу Отжошкин.
В старые годы он сильно запивал.
Бывало — купит четверть казенной, наденет полушубок, тулуп, шапку, валенки и идет в сарай. А время стоит летнее.
— Куда ты, Жмых? — спросит сосед.
— На Москву подаюсь, — скажет Жмых в полном разуме.
В сарае он залезал в телегу, выпивал стакан водки и тогда думал, что поехал на Москву. Что он едет, а не сидит в сарае на телеге — Жмых думал твердо. И даже разговаривал с встречными мужиками:
— Ну што, Степан? Живешь еще? Жена, сваха моя, цела?
А тот, встречный Степан, будто бы отвечает Жмыху:
— Цела, Жмых! Двойню родила! Отбою нету от ребят!
— Ну ничего, Степан, рожай, старайся, воздуху на всех хватит, — отвечал Жмых и как бы ехал дальше.
Повстречав еще кой-кого, Жмых выпивал снова стакан, а потом засыпал. Просыпался он недалеко от Москвы.
Тут он встречал, будто бы, старинного знакомого, к тому же еврея:
— Ну как, Яков Якович! Все тряпки скупаешь, дерьмом кормишься?
— По малости, господин[1] Жмых, по малости! Что-то давно не видно вас, соскучились!
— Ага, ты соскучился! Ну, давай выпьем!
И так, Жмых, — встречая, беседуя и выпивая, — доезжал до Москвы, не выходя из сарая. Из Москвы он сейчас же возвращался обратно — дела ему там не было — и снова дорогу ему переступали всякие знакомые, которых он угощал.
Когда в четверти оставалось на донышке Жмых допивал молча один и говорил:
— Приехали! Слава тебе, господи, уцелел! Мавра, — кричал он жене, — встречай гостя, — и вылезал из телеги, в которой сидел уже четвертый день. После этого Жмых не пил с полгода, потом снова ехал в Москву.
Вот какой у нас Жмых: мужик, что надо, но мощного разума человек!
* * *Позже, в революцию, он совсем остепенился:
— Сурьезное, — говорит, — время настало! Ходил на фронте красноармейцем, Ленина видал и всякие другие чудеса, только не все подробно рассказывал:
— Не твое дело, — говорит.
Воротился Жмых чинным мужиком.
— Будя, — говорит. — Пора деревню истребить!
— Как так, за што такое? — спрашивают его мужики. — Аль новое распоряжение такое вышло?
— Оно самотеком понятно, — говорил Жмых. — Нагота чертова! Беднота ползучая! Што у нас есть? — Солома, плетень да навоз! А сказано, что бедность — болезнь и непорядок, а не норма!..
— Ну и што ж? — спрашивали мужики — А как же иначе? Дюже ты умен стал!
Но Жмых имел голову и стал делать в своей избе особую машину, мешая бабьему хозяйству. Машина та должна работать песком — кружиться без останову и без добавки песка, которого требовалось одно ведро. Делал он ее с полгода, а может и больше.