Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи - Чарльз Кловер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И большое спасибо коллегам по FT Кэтрин Белтон, Кортни Уивер и Нилу Бакли: каждый рабочий день рядом с ними нес радость и смех, а еще они сделали из меня по-настоящему хорошего журналиста.
Но самая большая благодарность – моей семье, моей жене Рейчел и дочери Джайе, моему отцу и лучшему учителю Фрэнку и моей покойной матери Дороти.
Введение
Ежегодное обращение Владимира Путина к Федеральному собранию в сверкающем хрустальными канделябрами Георгиевском зале Кремля – пышная, транслируемая телевидением церемония. В зале присутствуют более шестисот сенаторов в тщательно продуманных нарядах, здесь соседствуют дизайнерские костюмы, головные уборы национальных меньшинств, высокие, башнями, залакированные женские прически, платья от Шанель, рясы, тюрбаны, эполеты, косы всех видов, до нелепости высокие папахи. Неудобно примостившись на маленьких белых стульях с жесткими спинками, сенаторы готовятся к изматывающему трехчасовому монологу.
Выходит президент, его приветствуют восторженными, затяжными аплодисментами. В зале строго отобранная элита, и каждый здесь прекрасно знает, что его карьера, доходы, собственность и будущее в руках одного человека и из его речи предстоит почерпнуть жизненно важные указания о том, в какую сторону дело клонится. Чиновники ловят каждое слово Путина, гадая, чьи программы получат финансирование, а чьи нет. Кремленологи присматриваются, кто рядом с кем сидит. Журналисты надеются на то, что у Путина вырвется какая-то угроза или непристойность (такое часто случается) и через мгновение разлетится в твиттере. В декабре 2012 года все следили еще и за тем, как продержится на протяжении долгой речи Путин, который во время встречи с президентом Израиля Шимоном Пересом заметно хромал и, по слухам, был нездоров.
Мало кто обратил внимание на гораздо более важный момент: промелькнувший в речи малоупотребительный термин латинского происхождения, но русифицированный. Он прозвучал примерно на пятой минуте. «Хочу, чтобы все мы отчетливо понимали: ближайшие годы будут решающими, – сказал тогда Путин, туманно намекая, как он делает очень часто, на некую приближающуюся огромную, глобальную катастрофу. – Кто вырвется вперед, а кто останется аутсайдером и неизбежно потеряет свою самостоятельность, будет зависеть не только от экономического потенциала, но прежде всего от воли каждой нации, от ее внутренней энергии; как говорил Лев Гумилев, от пассионарности, от способности к движению вперед и к переменам».
Это мимолетное упоминание покойного русского историка Льва Гумилева и странное слово «пассионарность» мало что говорили непосвященным, однако для тех, кто знаком с консервативно-националистическими теориями, активно прорывавшимися в политическую жизнь России после окончания холодной войны, это означало очень многое: типичный кремлевский сигнал, то, что называют «сигналом для посвященных»; цель его – сообщить конкретным кругам нечто, внятное только для их ушей. В завуалированных выражениях, от смысла которых всегда можно отречься, Путин намекал определенным кругам в обществе, что они могут рассчитывать на его понимание и поддержку.
«Пассионарность» не так-то просто перевести на другой язык («страстность»? «самоотречение»?), но те, кому было известно происхождение этого слова, сразу насторожились. Прошло семь месяцев со дня инаугурации президента на третий срок, и он подавал своей элите изощренный намек: на этот раз он пришел к власти, неся новые идеи. Идеи, которые еще несколькими годами ранее считались маргинальными и даже безумными, внезапно сделались источником вдохновения для главной политической речи года. Эти идеи окончательно прояснятся спустя еще пятнадцать месяцев, когда российские солдаты втихую захватят аэропорты и транспортные узлы Крыма, вызвав таким образом цепную реакцию, которая приведет к войне на востоке Украины. Вместо сдержанного, неидеологизированного гражданского патриотизма последних двух десятилетий Путин теперь одобрял громогласный, бьющий себя в грудь национализм, воинские доблести самопожертвования, дисциплины, отваги и преданности.
Его понимание термина «пассионарность», в основе которого лежит латинское слово passio («страсть, страдание»), несколько упрощенно. «Способность к движению вперед, перемена» отчасти передает мысль Гумилева, но точнее было бы говорить о «способности к страданию». Это слово явственно отсылает к Новому Завету, Гумилев набрел на него за четырнадцать лет мучений в сибирских лагерях. В 1939 году, валя лес на Беломорканале и ежедневно видя гибель сотоварищей от холода и изнурения, он создал теорию пассионарности, теорию иррационального в истории человечества. Способность отдельного человека приносить себя в жертву большему благу и таким образом менять ход истории он впоследствии назовет определяющей чертой великих наций.
После освобождения из лагеря духовные видения Гумилева постепенно все более окрашивались в пессимистические тона, а из его идеи проросла идея нового русского национализма. С конца 1950-х и до своей смерти в 1992 году Гумилев профессионально занимался историей, став признанным специалистом по степным племенам Внутренней Евразии – скифам, хунну, гуннам, тюркам, хазарам, тангутам. Это была история не прогресса, разума и просвещения, а бесконечного цикла миграций, завоеваний, геноцида и смерти. Раз в несколько столетий примитивные кочевники выходили из степей, грабили цветущие царства Европы, Ближнего Востока или Азии, а затем растворялись в тумане истории так же быстро, как появлялись из него. Победа в такой истории доставалась не тем обществам, которые опережали других богатством, знаниями и развитием технологий, а носителям «пассионарности». Рассуждения Гумилева находили отзвук в трудах других ученых прошлых эпох, которые описывали примерно тот же феномен. Макиавелли именовал воинский дух virtu, а средневековый арабский философ Ибн Халдун называл племенную солидарность кочевников, разорявших города цивилизованного мира, «асабийя».
Одержимость Гумилева степными племенами, вероятно, связана с его личной судьбой: четырнадцать лет в сибирском ГУЛАГе, где он на себе ощутил очередной виток жестокого многотысячелетнего процесса – истребления и губительства посреди бескрайней ледяной пустыни. Наблюдая, как товарищи по несчастью лишаются всех признаков цивилизованного человека и, пытаясь выжить, ведут себя словно животные, Гумилев пришел к выводу, что человек не господин природы, а ее раб. Человеческие ценности – общество, дружба, братство – не признак прогресса, писал он впоследствии, а естественная биологическая потребность, общий для всех людей во все эпохи инстинкт отличать «нас» от «них».
Убежденный антикоммунист, Гумилев неожиданно болезненно отреагировал на распад СССР, случившийся за полгода до его смерти. Как и многие другие бывшие лагерники, он пришел в итоге к причудливому патриотизму, неизъяснимой приверженности не только родной стране, но даже тому режиму, который отнял у него здоровье, много лет жизни, друзей. Своего рода стокгольмский синдром, породивший необычного вида научные трактаты – гимны имперскому величию России, доказательства органического характера Российской империи (а позднее Советского Союза), уникального, по мнению Гумилева, суперэтноса или цивилизации, в которую многочисленные народы вошли по своей охоте, не в результате завоевания, а как добровольные подданные великой империи. Гумилев намеревался даже вычислить уровень сохранившейся в России физической пассионарности; согласно его предсказаниям, эта цивилизация достигла середины жизненного 1200-летнего цикла.
Теория, которую Гумилев именовал «евразийской», была позаимствована из литературы, написанной несколькими десятилетиями ранее, ее основоположники – группа белоэмигрантов, сложившаяся в Европе в 1920-е годы. Гумилев популяризировал эту концепцию, и евразийство сделалось любимым понятием реакционных идеологов – как оппозиционных националистов, так и твердолобых «советских»: между ними обнаруживалось все больше точек сближения. В предсмертный час СССР Гумилев сделался вдруг неистовым советским патриотом, он обличал демократию в ряде интервью перестроечной эпохи, и даже Эмма Герштейн, многолетний его друг, назвала эти выступления чудовищными.
Ни один человек из элиты тогдашнего общества не славил советскую империю в ее закатные дни конца 1980-х так, как этот тяжело пострадавший от режима писатель. Всю жизнь он посвятил изучению иррациональных уз, соединяющих нации и народы, – по иронии судьбы бывший заключенный ГУЛАГа, сражавшийся на исходе своей жизни, до последнего вздоха, ради сохранения любимого СССР, мог бы сам себе послужить образцом для изучения.
Такого рода «перенос» характерен для всех авторов, о ком пойдет речь в этой книге, – они были жертвами советской власти и тем не менее трудились изо всех сил над строительством новой идеологии имперского владычества в оправдание преемника этой власти – нового авторитарного сверхгосударства.