На перекрестке времени - Иван Громов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2.
Одиночество меня испугало. Я впервые ощутил заброшенность, как множество звуков, на которые прежде не обращал внимания: поскрипывала сама собою лестница на второй этаж, противно шелушился подоконник библиотеки, в кухне, кажется, завелись мыши и оттуда постоянно слышался шорох. Где-то сочилась вода. Я вдруг понял, что подвержен разрушению. Что оно уже началось. Давно. С той самой отскочившей половички... К счастью, от этих мыслей довольно скоро избавил меня дворник Николаев. Николаев пришел под вечер и, отперев дверь черного хода, прошмыгнул в кухню. Здесь он присел отдышаться. Тишина угнетала его. Он принялся насвистывать, одновременно прислушиваясь, но скоро умолк и довольно решительно направился к двери в Анфисину комнату. Дверь была заперта. Он загремел связкой ключей и, попробовав три или четыре, услышал характерный щелчок. - Не обманула девка... Комната пустовала. По мусору на полу можно было догадаться, что зимою тут хранили дрова. На втором этаже открылись все двери, кроме библиотечной, здесь висел замок. Ключа к этому замку не было, но дворник не спешил. В тот вечер он унес лишь несколько серебряных ложечек из гостиной. На следующий день собрал кое-что из платья. Но искал он другое. В пустотах под штукатуркой ему мерещилось "золотишко". Долгими летними сумерками он ходил по комнатам, стучал по стенам и слушал. Однажды он зачем-то открыл рояль и нечаянно произвел три чистых, круглых, жалобных звука. Звуки изумили его. Некоторое время он нажимал на клавиши и думал о чем-то. Потом подобрал с полу лом и стал разрушать заднюю стенку камина, показавшуюся ему подозрительной. Но за слоем огнеупорного кирпича ничего не было, кроме кирпича красного. На другой день он бесстрастно сорвал висячий замок, изуродовав обе двери библиотеки, но, войдя, почувствовал себя среди книг беспомощным и отступил. Правда, обнаружив в платяном шкафу лучшие английские костюмы Александра Александровича и гранатовую брошь (не любимую Натальей Андреевной), он оживился - но сокровищ не было. На выходе ему запрокинули голову назад, и кто-то невидимый тяжело ударил под ребра. Помутившимся взглядом он уловил край рыжей линялой рубахи, бритую голову и желтоватые, как у цыгана, глаза. - Ну-к-ка, давай, - сказал голос. Николаев почувствовал, что вяжут руки. Он знал, что это конец. - Пощадите, братцы, - проговорил он, с трудом ворочая языком. Я бы ни за что... Бес попутал... - Давно же путает тебя бес, - беспощадно сказал голос. - Я за тобой третий день слежу. - Бес попутал... - заплакал Николаев. Он знал, что ему не оправдаться. - Ладно, бес, говори, где ключи. Николаев сказал. Вместе с ключами из-за пазухи извлекли гранатовую брошь. Бритый наклонился над ним, нехорошо сузил цыганские глаза: - Воровать?! Николаев готов был выть и кататься от страха. - Лучше бы ты мне не попадался, гад. Я - уполномоченный по жилой недвижимости, и такого не прощу. Я тебя, гада, за такие дела расстреляю. Покосившись на уполномоченного, Николаев увидел у самого своего виска черное отверстие дула. - Послушай, - вдруг раздался из кухни приглушенный голос второго, - надо взглянуть, что он там натворил. - Иду сейчас! - крикнул уполномоченный. Он тяжело поднялся с колен и пнул Николаева ногой. - Ты пока полежи здесь, сволочь. Но на пощаду не рассчитывай. Несколько секунд Николаев действительно лежал, ничего не понимая: они забыли связать ноги! Он вскочил и бросился в темноту. Никогда в жизни он не бегал так быстро и бесшумно, как собака. Ждал выстрела вдогонку, но никто не выстрелил. Те двое работали профессионально и быстро. Через полчаса они увязали в узлы все, что не нашел или не успел унести Николаев. В гостиной маленький показал на часы: - Возьмем пастушек? - Нет, - сказал цыган, - уходим. Под осень появился Бриллиант. Пришел в сопровождении настоящего уполномоченного - невысокого, круглоголового белобрысого паренька. Тот важно прошелся по комнатам, заглянул в туалет и сказал: - Бывший адвокат Алябьев налогов не уплачивают, в городе же отсутствуют. Так что располагайтесь со всей душой, товарищ Бриллиант! Бриллиант, в противоположность провожатому, был высок, черен, имел голову сложной конфигурации, выпуклые веселые глаза и крупный нос. Он смахнул пыль с пастушек, сунул нос в камин и раскатился восторженным французским "р": - Ого! Да тут до нас порработали! Паренек тоже поглядел и сказал: - Ничего. Полную инвентаризацию проведем. Инвентаризацию не провели, но комиссариат въехал. Бриллиант угнездился за черным столом в кабинете и наполнил комнату едким дымом дрянных самокруток. Спальню очистили и сложили в ней оружие. В детской печатала мандаты Любовь Тимофеевна. Время от времени появлялись героический Берда и сутулый Сажин. Комиссариат Бриллианта ведал продовольствием. Продовольствие добывали так. Бриллиант вызывал к себе Берду или Сажина и приказывал: - Мобилизуйте людей. Подводы будут. Зайцев очень просил... Мобилизации шли туговато: все знали, что деревня хлеб не отдает и может быть сопротивление. Но чем дальше в осень, тем злее и отчаяннее становились парни в рабочих районах, и в отряде крепчал дух пролетарской решимости. Берда любил выстроить людей во дворе и, шагая туда-сюда вдоль строя, вращал глазами: - Орлы, орлы... Держись, хозяева! В ноябре его отряд попал в засаду. Одного убили, Берда был ранен в плечо. С тех пор правая рука у него не двигалась и висела на перевязи. Люди из отряда вповалку спали в гостиной. Я чувствовал неприятный запах их тел, их грязи. Вечером они над плитой трясли исподнее - вши лопались с сухим треском и душно воняли. Когда кончились те жалкие дрова, что завезли в конце лета, открыли библиотеку. Сначала пошли в ход книги, потом мебель - потому что мебель им казалась ценнее книг. Бриллиант знал, что вовсю гуляет тиф и людям нужно тепло. Но вид коробящихся в огне страниц сразил его. - Азохен вэй, - прошептал он, грея ладони о трубу, согретую теплом книг, - в какое страшное время мы живем! Книг хватило до середины ноября. В декабре они жгли стулья, шкафы; в январе - разрубили столы, сломали перила лестницы, оторвали плинтусы и начали жечь рояль. Они сожгли все, что могло гореть и давать тепло. Они боролись за жизнь. Кто осудит их за это? Мне не нравилось, конечно, что они не вытирают сапог в прихожей, сплевывают на пол и никогда не убирают комнат. Мне не нравилось, что они устроили каталажку в кладовой и какие-то люди, в которых подозревали мешочников, сидя там по два, а то и по три дня, мочатся и гадят там на пол. Но все равно - я старался согреть их и укрыть от стужи, хотя удавалось это плохо. Просыпаясь каждое утро в своем кресле, Бриллиант клацал зубами. Он готов был поклясться, что в Надыме, где он провел в ссылке два года, зимой было теплее. В марте начался голодный мор. Берда вернулся из экспедиции обмороженный, без хлеба. Начались мобилизации на фронт, людей не было. Бриллиант взял четырех человек и трое саней. Его привезли через десять дней, раненного в голову, желтого, трясущегося от озноба. По лестнице он поднялся сам, упал в кресло, закурил с отвращением. Пришел Зайцев, спросил с порога: - Сколько? - Как просил. Может, чуть меньше. - Меньше? Бриллиант вымученно усмехнулся: - Не хотят отдавать, гады... Так обозлились, что и наводку дать никто не хочет... Зайцев сделал энергичный взмах рукой: - Так надо было... - У меня пять человек всего, - оборвал Бриллиант, - одни мальчишки. Не знаю, почему не перебили всех. У меня еще, видишь ли, внешность еврейская... Тут Зайцев заметил грязный бинт на его голове и неестественную бледность: - Там? - Там, конечно - балуют. - Стреляли, значит? - на лице Зайцева появилась вдруг злая усмешка. - Ну, Марк Исаич, дай только дожить до тепла - я им такой кар-рательный отряд пропишу! Всех от баловства вылечу! Но Бриллиант уже не слушал его. Он подумал вдруг, что стрелял в него, наверняка, тот, с изуродованной ногой, мужик, в котором он верно угадал фронтовика, надеясь растрогать своей проницательностью. Не растрогал. Вспомнил злой, беспомощный взгляд и радостно-издевательское: - Нету хлеба, ваше благородие... Он подумал, что совсем не знает этот живущий на земле народ, что люди, вовлеченные в эту крутоверть, не понимают друг друга. Хлеб-то нашли. Немного, но нашли. А фронтовик, видать, вывел коня огородами, спустился в овраг, через лес вышел на поворот и оттуда дал из винтовки, и радостно смотрел, как он, Бриллиант, повалился на снег. Очнувшись, Бриллиант попросил затопить печь. Любовь Тимофеевна согрела ему воды и принесла хлеб. Воду он выпил, хлеб есть не стал. Ночью Бриллиант умер. Когда я вспоминаю о нем, меня всегда мучает чувство, будто и я виноват в том, что к утру его уже невозможно было разогнуть.
3.
Минула зима. Закрылись канцелярии, потому что люди умерли, а бумага кончилась. Закрылись все газеты, кроме правительственных, потому что шла война и правду о том, что происходило на ее выстуженных просторах земли, нельзя стало знать людям. Они и так вы- сохли, обмельчали, стали привычны к смерти и другому страданию. Но пришло лето - и я радовался солнцу. Следующая зима была едва ли лучше прошедшей, но за нею опять шло лето. Я научился ценить эту дивную цикличность природы, которая обещает надежду даже тогда, когда надеяться совсем не на что. Однажды, действительно, в печи вновь затрещал огонь, согревая горячим дыханием мое немое холодное горло. Жизнь устраивалась. Появились приметы давно исчезнувшего мира: экипажи, торговцы папиросами и молоком, шляпы, цветы, красивые женщины. Вместе с запахом бриолина и ваксы, вместе с шорохом шин и скрипом кожаного пальто ответственного работника Шувалова, поселившегося в доме напротив, вместе с фырканьем примусов, возвестивших о рождении нового коммунального быта, вместе с фигурами строгих совслужащих и деловитых нэпманов вынырнул из небытия дворник Николаев. И хотя его дворницкая фигура потерлась и пооблезла, я воспринял его появление с искренней радостью - как свидетельство непрерывности времени. Николаеву было уже под пятьдесят. Он по самые глаза зарос бородой, но движения его оставались по-прежнему аккуратными и уверенными, отчего осенью вдоль тротуара выстраивались торжественные пирамидальные кучи опавшей листвы, напоминающие жертвенные курильни, а зимой - строгой параллелью фасаду вытягивались сугробы. Иногда, обнаружив на свежем снегу коричневый, будто из тюбика выдавленный завиток, он прерывал свой молчаливый труд и с сердцем произносил: - Партейный! А прислуга с собачкой гуляет - поди пойми... А где же те, старые-то баре, которые беспартейные были? Ох-хо-хо... И чувствовалась в этом вздохе тоска по лучшим временам, когда не стыдились давать чаевые. Однажды решилась и моя судьба: в комнатах поселились студенты. У парадного приколотили табличку с надписью "Общежитие" и дружно вымыли окна. Студентов было человек тридцать. На первом этаже в бывшей анфисиной каморке и в ванной, где, кстати, ванны давно уже не было, а немецкий кафель был поколот и выщерблен, обосновались семейные. В просторной гостиной поселились студенты младших курсов. Их было много, они жили кучно и неряшливо. Наверху вольготно, по четыре в комнате, размещались старшекурсники. Студенты жили бедно, весело, дружно, питались вскладчину и увлекались политикой. Наличие в первом этаже семейных не могло, впрочем, не откладывать свой отпечаток на быт. Случалось, что к первокурсникам в гостиную врывалась бойкая Любка, жена крутолобого Попова, и кричала рассерженно: - Что же, сударики мои, в сортире я должна ясным соколом сидеть? Напрудонили, а я за вами убирать буду, а?! Первокурсники понимали, что у нее с Поповым что-то опять не ладится, и не обижались на нее. В разногласиях политических всегда повинен был троцкист Абрикосов. Жаль, что никто никогда уже не услышит споров той далекой поры: накал страстей иссяк, и скоро о действующих лицах Великой Дискуссии станут судить лишь по отрывочным цитатам. Но я-то помню все так, как будто это было вчера - этих ребят, раскрасневшиеся лица, папиросный дым, эти попытки отыскать безусловную истину, формулу социального совершенства на страницах синеньких брошюрок, в которых текст предваряли изображения вождей, становившиеся, в свою очередь, едва ли не главными аргументами в споре. Схоластические попытки словесно предопределить судьбы мира всегда казались мне бесплодными: сложнейшая классификация политических оттенков требовала времени и азарта, споры истощали и то, и другое, рождая, однако, не истину, а все новые и новые поводы для споров. И газеты миллионными тиражами производили на свет политические штампы необходимый для споров инструментарий. Иногда мне казалось, что эта словесная игра зародилась где-то в высших сферах и тысячи ее участников - лишь хитроумное условие, гарантия того, что игра не исчахнет, а будет шириться в геометрической прогрессии, вбирая в себя все новых игроков. Слова накапливались, уплотнялись, срастались в суровую ткань с устрашающими картинами взаимного уничтожения, повергнутых кумиров и торжествующих победителей, овеваемых красными стягами. Но жизнь, к счастью, рушила эти схемы: студенты прекрасно уживались под одной крышей, вместе ходили на лекции и готовились к зачетам, занимали друг у друга деньги в долг. Троцкист Абрикосов, обвиняемый во многих ересях и даже просто в большевистском неверии, тем не менее с воодушевлением ходил на субботники, вел ликбез на фабрике "Красная Роза" и упрямо конспектировал Маркса. И хотя споры действительно разъединяли их, хотя вражда не ограничивалась только словесными баталиями одного оратора оппозиции попросту закидали галошами, а другому боевым кордоном преградили путь в университетские аудитории, жизнь, в отличие от газет, не исчерпывалась ею. Что влекло Абрикосова к опальному вождю, никто не знал. Я думаю, он просто принадлежал к той редкой породе людей, что при любых обстоятельствах предпочитают оставаться в меньшинстве, видя в этом залог своей самостоятельности. Так или иначе, его уважали. Абрикосову было двадцать пять - то есть года на три-четыре больше, чем большинству его однокурсников. Но, помимо возраста, отличала его странная замкнутость, словно в жизни повидал он такое, о чем больно и трудно рассказывать. Это и притягивало, и отпугивало одно- временно. Знали, что брат у него погиб, что сам он в Гражданскую был помощником машиниста на паровозе и что однажды его чуть не убили "зеленые", знали, что в двадцать втором он схоронил мать. Но о себе он рассказывал неохотно, а расспрашивать не решались... Летом студенты разъехались. Абрикосову уезжать было не к кому, и он устроился работать в депо, откуда возвращался лишь вечером черный, усталый, - распахивал балконную дверь и, усевшись за стол, стоящий в комнате с незапамятных, как ему казалось, времен, закуривал и читал. Однажды Абрикосов пришел с девушкой. Он молча раздел ее, влажно глядя на темнеющий в лунном свете контур ее обнаженного тела, сел рядом. Отчего-то он медлил. - Ну, что же ты? - спросила она нетерпеливо. И он положил руку на ее теплую талию. А днем было тихо, сонно. Тонкой взвесью висела пыль и звонко бились в окна мухи. В эти-то дни и стали происходить вещи необыкновенные. Как-то после заката появился Бриллиант. Он возник в кабинете и, приметив у окна стол, радостно устремился к нему. Стол был прежний, тяжелый, черный, и Бриллиант был прежний - длинный, осунувшийся, остроносый. Он сел за стол и закурил. Я вспомнил запах его самокруток, почти уже выветрившийся из памяти, и подумал, что время отметило меня, подарив мне персональное привидение, а вместе с ним возможность обрести дурную славу, неизменную спутницу ветшающего жилища. Однажды Бриллианта застал Абрикосов. Он вернулся позднее обычного и, открыв дверь, увидел у стола странную фигуру, будто мелом нарисованную на доске. Ему почудился также запах дешевого табака. - Не зажигайте свет, - попросил Бриллиант. - Почему? - поинтересовался Абрикосов. Он испугался, но виду не подал. - Свет уничтожит меня, а мне хотелось бы еще чуть-чуть задержаться здесь, - мирно сказал Бриллиант и выпустил изо рта колечко дыма. - А кто вы? - спросил Абрикосов. - Привидение, - пояснил Бриллиант. - Фантом. Абрикосов опустился на кровать и сам достал курево. - Ну уж это вы бросьте, - сказал он. - Такого не бывает. Нарисованный зашевелился и облокотился на стол: - Понимаю. Я и сам в прошлом безбожник и матерьялист. Однако, согласитесь, души куда-то надо пристраивать? Абрикосов пожал плечами и откинулся к стене. - Видимо так. Но в голове не укладывается... - Понимаю, - подтвердил Бриллиант. Они помолчали. Первым не выдержал Абрикосов: - Вы что же, бывший хозяин этого дома? - Нет, - покачал головой Бриллиант. - Я в прошлом гравер. А в этом доме я замерз восемь лет назад. За этим самым столом. - Да-а... - озадаченно протянул Абрикосов, - большевик? - Командовал продотрядом. - Да-а... - Абрикосов совсем растерялся. - А теперь-то вы где же? - А я и сам не знаю, - усмехнулся Бриллиант, - числюсь, вроде, в раю, но довольствие и ставку дали адскую. Там сейчас, знаете, неразбериха полнейшая. Еще с мировой войной не разобрались, а тут - новая партия китайцев в двести сорок тысяч... Он поднялся и пошел к окну. - Прежняя система воздаяния по грехам не оправдывает себя, громоздка. Да и грехи такие, что... Пока решили просто классифицировать нас по возрастам, чтобы не возиться с каждым в отдельности. Всевышний против унификации наказаний, но свежих идей пока нет, ад не справляется, аврал, штурмовщина... К тому же, за всю историю впервые потеряли каталог грешников за 1912 год... Вот я и болтаюсь, в буквальном смысле, между небом и землей. - Он вздохнул и глянул на Абрикосова. Ну, да что мы все обо мне? Расскажите, у вас тут как. Абрикосов стал рассказывать. Рассказал о Волховстрое, об оживлении в деревне, о первом советском танке, о торговле, о дипломатии - и постепенно, разгорячаясь все более, заговорил о Дискуссии, о газетной войне, о своей непримиримости и готовности идти до конца. - Вы всерьез считаете, что непримиримость - большое достоинство? - вдруг оборвал его Бриллиант. - Революционная непримиримость? - Да, - кивнул Бриллиант, - по-моему, она происходит от глухоты. Вы не задумывались? - Вы что, всерьез, что ли? - грубовато спросил Абрикосов. Бриллиант смущенно кашлянул: - Я тоже был недоверчив. Поверьте, это и есть философия смерти сомнение, расщепление, анализ. Вот, впрочем, - он усмехнулся и похлопал по крышке стола, - вещь, которая не поддается расщеплению. Она ничуть не изменилась за минувшие годы. Вам нравится? - Да, - бездумно согласился Абрикосов. - А зачем же тогда гасите об стол папиросы? Абрикосов смешался: - Я же незаметно... Снизу... - Должно быть, вам не известно, что второго такого стола не существует. Вы цените уникальность? Фантом задавал странные и порой совсем непонятные вопросы. Постепенно Абрикосов попривык к его парадоксальным вторжениям и полюбил беседовать с ним. Бриллиант появлялся теперь едва ли не каждый вечер. Изредка его задерживала адская бюрократия, затеявшая предварительную перлюстрацию списков 1919 года, - и тогда Абрикосов тосковал. Ему хотелось вновь и вновь слушать воспоминания ночного гостя, его рассуждения о людях, о кумирах, о красоте, обо всем, что в ожесточенности Дискуссии ускользало из поля его зрения. Каждое свидание с Бриллиантом открывало ему незнакомый, полный свежих красок мир. Он чувствовал себя беспомощным и счастливым. ...В полуночных бдениях минул июль. А в августе случилось новое неожиданное происшествие. Однажды, когда Абрикосова не было дома и ничто, кроме шелеста тополей, не нарушало сонный покой города - у ответственного работника Шувалова часы только что отбили четыре пополудни, - на улице появился человек. Он остановился против меня, в тени сирени у шуваловской оградки, и долго смотрел в окна. На нем был серый, сильно заношенный, но аккуратный пиджак, брюки беж со следами пятновыводителя и растрескавшиеся башмаки. Лицо, по выражению скорее приятное, было гипертонически красно и по подбородку за- росло сизой неряшливой щетиной. Глаза смотрели мутно, розово, пугливо. Я сразу узнал его. Я понял, зачем он пришел. Впервые тогда почувствовал я все унижение недвижности, неспособности направить заключенную во мне силу на совершение работы хотя бы в один джоуль, чтобы повернуть язычок замка и пропустить этого человека внутрь, к оцарапанным половицам кухни, под которыми дремал клад. Я понимал, что потакаю слабости, но, не раздумывая, отдал бы ему сокровище - просто для того, чтобы скрасить десять лет угасания, запечатлевшиеся во всем его облике, последней радостью. Постояв у ограды, Александр Александрович тяжело поднялся по ступенькам подъезда и дернул дверь. Дверь, запертая Абрикосовым утром, не подалась. Он пробормотал что-то и неуверенно двинулся во двор. Дверь черного хода тоже была заперта. Алябьев тяжко вздохнул. Тут-то и заметил его дворник Николаев. - Эй, - крикнул он, сердито направляясь в сторону незнакомца, чего надо, гражданин? Алябьев, застигнутый врасплох, попятился. Заметив это, Николаев крикнул громче и требовательнее: - Вы по какому делу, а? Александр Александрович побледнел: - Николаев? Николаев посмотрел на него сурово и озадаченно. - Не узнаешь, что ли, Николаев? Дворник широко раскрыл глаза: - Алексан Алексаныч? - А-а, вот ведь как - не узнал... - протянул Александр Александрович и вытер платком слезящиеся глаза, - а я тебя сразу определил, Иван. Черт возьми, из прежних-то людей уж никого и не осталось - а ты вот на старом месте и молодцом... Как у тебя, Иван, жизнь-то? Говорил Александр Александрович суетливо, неприятно. Но дворник Николаев, шестым чувством угадавший неладное, вдруг начал в тон ему: - Да какая жизнь, барин? Чай, к смерти жизнь-то идет. Кончились, чай, лучшие-то денечки... Он жалобно шмыгнул носом и как бы невзначай обронил: - А сами как, барин? С чем к нам пожаловали? Александр Александрович пожевал, как лошадь, губами. - У меня все прахом пошло, Иван. Один я, давно один. Всю семью схоронил в Ростове... - голос Алябьева зазвенел, и на глаза навернулись жгучие нервические слезы. - Упокой, Господи, душу их, - захлопотал дворник Николаев. - Не след бы так убиваться, барин... - Да-а... - всхлипнул Александр Александрович, стараясь успокоиться. - А что, Иван, в доме моем теперь студенты живут? - Именно: студенты. Алябьев еще подумал и вдруг произнес: - Мне, может, помощь твоя понадобится, Иван... Тут бы кое-что из барахлишка забрать. В дом надо. - И взглянул вдруг на Николаева по-прежнему - властно. Николаев взгляд выдержал. - Так ведь если насчет барахлишка, - кротко начал он, - то теперь бесполезна... Вчистую все истопили в девятнадцатом... Алябьев нервно повел плечами: - Что там есть - это моя забота. Найдем - и детишкам твоим на молочишко хватит, и бабе на платки, - Александр Александрович в упор посмотрел на него. - Дом откроешь? "Вот оно! - как молния ударило. - Ведь чуяло сердце, что не пустой дом стоит - с начинкой. А вот теперь сам пришел, прибился, видно, обнищал совсем... Сам и укажет. Ужели упускать такой фарт?!" - едва успевал соображать дворник. - Откроешь, черт? Николаев повел головой вбок: - Открою. Там он теперь один живет, а свет не жжет который день, домой не ходит. Риску нам никакого... - Ну вот, - как-то сразу обмяк Алябьев. - И ладненько... - Теперь что ж стоять, барин? Давайте уж я вас к себе провожу. Александр Александрович взглянул на него, порылся в кармане брюк: - Ты, Иван, принеси мне четушку, что ли. А то невесело мне отчего-то... Абрикосов вернулся домой затемно. Бриллиант уже ждал его, привычно расположившись за столом. - Приветствую вас, - сказал Абрикосов устало. - Взаимно, - кивнул Бриллиант и стал закуривать. - Вы, я гляжу, совсем освоились. Вас что, уже не смущает общение с таким явлением, как я? Абрикосов вяло улыбнулся: - Вообще-то смущает. Только не в том смысле, что... - он пытался отыскать нужное слово, но не нашел и только махнул рукой. - А просто, если бы мне кто другой рассказал - ни за что бы не поверил... - А может, и в самом деле меня нет? - допытывался Бриллиант. Может быть, вы уже сумасшедший? Попробуйте-ка объяснить вашим товарищам, для чего вы сидите ночью, не зажигая света, курите и разговариваете с пустотой. Но Абрикосов не склонен был отвечать на дружеские провокации Бриллианта. - Никому я ничего объяснять не буду, - пробурчал он недовольно и лег на кровать, закинув сапоги на железную спинку. Бриллиант встал из-за стола и прошелся из угла в угол. - У вас неприятности, - наконец произнес он. Абрикосов не реагировал. - Виновата женщина, - уточнил Бриллиант. - Ну? - буркнул Абрикосов. - И что же? - А то, что вы напрасно надрываете себе душу. Абрикосов рывком сел на кровати. - Это вам хорошо говорить - в вашей идеальной форме. А я живой человек. Мне-то что прикажете делать? Бриллиант покашлял: - Расскажите, что произошло. Это помогает. - Тьфу, - сказал Абрикосов. - А вам-то зачем? Бриллиант рассмеялся: - Мне это, в самом деле, ни к чему. Но вам разве не хочется выговориться? Я вас за мягкотелость корить не стану, говорите, как есть. Сами во всем разберетесь. - Да история-то, в сущности, дурацкая, - неуверенно начал Абрикосов и поскреб затылок. - С месяц назад это было... Иду я пешком с работы, под вечер уже, - и на площади Пушкина подходит ко мне одна, говорит: "Вам девочка не понадобится?" Какая, спрашиваю, девочка - молодая или старая? "Да вот она, я..." говорит. Я глянул - девочка симпатичная, лицо милое, - ничего понять не могу, как она тут, сама-то... Но, грешное дело, сами понимаете. Ладно, говорю, пойдем со мной. Она мне объясняет: - Я, видите ли, студентка. На каникулы уехать было некуда - жить трудненько, вот и хожу... Иногда. Привел я ее домой, сюда вот, - Абрикосов похлопал ладонью по кровати, - она мне студенческий билет показывает: медичка. Спрашиваю: у вас что там, все так? Нет, - говорит, - не все. Но некоторые девушки иногда продаются - из-за нужды отчасти, а отчасти из-за желаний... Неловко мне стало, хотел дать ей три рубля и домой отправить, а потом решил: не я, так кто-то другой вместо меня - и до утра проспал с ней. И что вы думаете? Девочка чистая, застенчивая в действительности-то... Удаль, цинизм в ней - напускное, а на самом деле - стыдливая, нежная... Абрикосов сглотнул. А дальше проще простого: втюрился я, значит, а что делать - не знаю. Когда с ней я - светло мне, вольно, весело. А как вспомню, где ее встретил - так прямо страх меня душит какой-то... Бриллиант прохаживался из угла в угол и курил. - Послушайте, Абрикосов. Любите ее, как любите. Это хорошо. Женщина, которая вселяет в мужчину нежность, не может быть дурной. Вы же сами об этом рассказывали, не так ли? Абрикосов кивнул. Он был по-настоящему тронут. Слова Бриллианта не уничтожали прошлого его возлюбленной, но столь возвышали другое, светлое чувство, что собственные страхи показались ему вдруг мелочными, пошлыми, отвратительными. Впервые за много лет появилось у Абрикосова желание открыться другому, рассказать о жизни своей, полной боли, смертей и надежд несбывшихся, распечатать заклятую молчанием тяжесть на душе, позорную радость от смерти отца, когда ухнул тот во хмелю с лесов, разбил голову о мостовую и навеки успокоил страшные железные кулаки; рассказать, как с гордостью провожал брата любимого, Андрея, в Красную Армию - "бить белых" - и как через полгода Андрей погиб в Кронштадте, оказавшись в числе бунтовщиков, когда пришел приказ расстрелять пленных по мятежным фортам; как мать умирала четыре дня и четыре ночи на руках его, и все без сна, крича в голос... - Вы сильный, Абрикосов, - произнес Бриллиант, по-своему истолковав молчание собеседника. - У вас хватит такта не напоминать ей обстоятельства вашего знакомства. Вы будете счастливы. Абрикосов почувствовал, что наплыв откровенности прошел. Он благодарно улыбнулся: - Да, да. В этот момент Бриллиант насторожился: - Послушайте, Абрикосов, - сказал он тихо. - Меня не покидает ощущение, что в доме кто-то есть. Вы ничего не слышите? Абрикосов прислушался. Собственные мысли мешали ему сосредоточиться. - Ничего не слышу... - А мне кажется, стекло звякнуло, петли скрипели, по полу были шаги. И вот теперь - еще странный звук... Абрикосов настороженно пожал плечами. - Я привык вам доверять, но что это может значить? - Ничего хорошего, - произнес Бриллиант мрачно. В этот момент явственно донесся приглушенный вскрик. Абрикосов вскочил. Все было так неожиданно, что он не успел сообразить даже, откуда кричат. - Спасите! - истошно завопил кто-то внизу. Ледяная, захватывающая дух волна окатила Абрикосова, но ноги сами уже вынесли его в коридор, и, грохоча сапогами, он бросился вниз по лестнице. В половине двенадцатого дворник Николаев обошел дом и, убедившись, что в окнах нет света, вернулся к черному ходу. Александр Александрович ждал его там, поеживаясь от нервного озноба и потирая дрожащие руки. - Теперь уже, верно, не придет, - сказал Николаев. - Вы уж, на всякий случай, у подъезда становитесь, барин. Вдруг что... Я мигом. Собравшись с духом, он ткнул коротким гнутым ломиком в форточку кухни. С нетерпимым звоном посыпалось стекло. Барин, слюнтяй, присел от страха. С громко бьющимся сердцем Николаев вслушивался в ночь, наполненную все тем же ровным шелестом тополей. Подождав, он просунул руку внутрь, нащупал шпингалет. Окно открылось: весной дворник сам вставлял тут стекло, знал, что нижний шпингалет оторван. Труднее всего было втащить в окно Александра Александровича. Вот ведь дрянь человек, - со злобой думал Николаев, видя, как тот, отяжелевший, бесформенный, пытается нащупать ногой опору, соскальзывая со стены и больно оттягивая руку дворника. - Вот ведь какая дрянь: и выпил-то чуть, а совсем развезло, тащи его... - Ты не дергайся, сукин сын, - не выдержал Николаев, - слышь, кому говорю? Алябьев послушно обмяк. За волосы, за ворот дергая, втянул его Николаев в окно, заткнул слюнявый рот, чтобы не ныл, брезгливо вытер ладонь о штаны: - Цыц теперь! Цыц, барин. Притворил окно. - Куда дальше-то? Алябьев никуда не пошел, опустился на пол и - ползком по половицам... Неужели же здесь упрятал, хитрая бестия? В кухне-то, в кухне не догадался он тогда, все стены выстукивал... - Вот тут подковырни-ка, Иван, - попросил Алябьев. Вскрыли пол. Александр Александрович мокрым потным лицом склонился над квадратным отверстием, запустил руку в опилки: - Цело! И, вздохнув, дворник Николаев ударил коротким ломиком по круглой лысеющей голове с красноватыми ушами. Как бумажное, отлетело живое ухо. Снова ударил - попал по руке. "Спасите." Увидел кошачьи, бешеные глаза барские - и ударил по глазам. Еще ударил - и попал в мягкое. - "Спасите! Спасите!" Николаев бил не глядя, только чтоб замолчал этот рот. И вдруг топот, грохот. Рванулся к окну, но пьяная кровавая дрянь сзади вклешнилась, не пускает, хрипит: - Быдло, быдло, быд-ло... И - свет. Три раза допрашивал Абрикосова молоденький следователь. Всегда одно и то же: в котором часу вернулся? Когда услышал крик? Что увидел на кухне? И почему не зажигал свет в комнате? Абрикосов отвечал односложно. На первом допросе у него чуть не вырвалось: "Разговаривал с Бриллиантом". Еще в себя не пришел от бега по ночным переулкам, стремительных зигзагов милицейской машины, масляного свертка и неожиданного: - Что здесь? И все стояла перед глазами картина: Николаев, страшный и дикий, и тот, с красной распухшей головой, руками в фиолетовых рубцах и вытекшим глазом. Он даже не пытался бежать, он был почти мертвый, разбитые руки вцепились в штанину врага - еле разжали, - и только запекшиеся губы еще жили, шептали странное: - Прости меня, Ефремов... Прости, Ефремов... На допросах дворник Николаев кивал: - Понимаю, что нельзя было... И обнажал темную рану на запястье: - Это вот сразу, как я влез - он бросился. Ну, я ломок-то этот вырвал у него, да что... Лют, как зверь - прет и прет. Сгоряча и отходил его до смерти. Сгоряча... Боль глаза застила. По глупости, то бишь... Следователь писал что-то, а Николаев добавлял: - А я ведь, когда узнал его, барина-то, грешным делом подумал: поделом ему отмеряно... От судьбы не уйдешь... Он когда сбежал в осемнадцатом-то, жалел я: улепетнула пташка белая. Ан, сама прилетела... Дело-то как было? Выхожу я как-то вечером покурить. Глядь: дом со всех сторон темный, а он, значит, в окно норовит. Ну, за ним я. При свете уж разглядел - кто... Осенью следствие закончилось. Николаев полностью оправдался и даже получил в виде премии именной портсигар. А Абрикосов почему-то жалел убитого. Эта жалость, которую прятал он от товарищей, унижала его. Только Бриллиант мог бы помочь ему. Но Бриллиант больше не появлялся. В октябре Абрикосов женился, снял комнату возле Консерватории и навсегда уехал из общежития. Через месяц, после ноябрьской демонстрации троцкистов, его исключили из партии.