Пепел - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он умолк. Суздальцев хотел угадать, в каких пожарах, в каких горящих садах и пылающих мечетях человек потерял половину лица, на которой среди обугленной плоти смотрел строгий внимательный глаз.
— Я не гожусь для вас. Я не хочу быть разведчиком, а хочу быть писателем.
— Писатель — это тоже разведчик. Разведчик Господа Бога. Вы хотите уклониться от грядущей войны, но она вас настигнет. Напялит вам на голову чалму. Сунет в руки автомат и направит в виноградники Кандагара или пески пустыни Регистан.
Полковник посмотрел на Суздальцева так, словно видел его, бредущего среди песков неведомой пустыни. И Суздальцев не знал, кто перед ним. Представитель военной разведки или загадочный, посланный ему предсказатель, вестник из будущего. И его ожог — мета будущей, еще не случившейся войны. Войны с Востока.
— Я не стану вас неволить. Поезжайте и пишите книгу о своем путешественнике. В конце концов, он окажется русским разведчиком, и вы к нам рано или поздно вернетесь.
— Едва ли, — ответил Суздальцев.
— Больше вас не задерживаю. Желаю удачи.
Полковник пожал ему руку и проводил до двери, так и не назвав себя. Простился, чтобы больше никогда не возникнуть.
А Суздальцев, упиваясь свободой, уже неуловимый и недоступный, покидал кабинет, чувствуя, как раскручивается и уносит его восхитительный вихрь.
Теперь он расставался с самыми дорогими и близкими, с мамой и бабушкой, которые взрастили его, сберегли среди бед и несчастий, окружили светящейся любовью, не давая проникнуть сквозь этот чудотворный покров черным устремлениям мира. Они сидели втроем под старинным цветным фонарем в свинцовой оплетке; наборные стекла рассыпали по потолку павлиньи перья, на которые он привык смотреть с самого раннего детства, и эти многоцветные бесшумные радуги рождали в нем младенческое ощущение счастья. Мама и бабушка сидели в маленьких креслицах, а он — за письменным столом орехового дерева, помнящим все его ученические кляксы и царапины, и мама с горькими ямочками у дрожащих губ говорила:
— Ну куда, куда ты уезжаешь? Это безумие. Мы с бабушкой это не выдержим.
— Таня, ведь он уже взрослый. Наш Петенька уже взрослый человек. У него есть свой путь, свое право решать. — Бабушка волновалась; ей, как и матери, было больно и страшно, но она, как всегда, заступалась за своего ненаглядного Петеньку. Потакала ему, была на стороне своего любимого Петеньки, который не мог ошибаться, был всегда прав. — Ведь он не задумал ничего худого. Просто он вырос, наш Петенька.
Он чувствовал, как страдает мать, как близко к ее серым любимым глазам подступили слезы. Как у бабушки от волненья дрожит голос, и она не замечает, как от ее белой седой головы отпала легкая прядь и легла на лицо. Он чувствовал их боль, и она передавалась ему, вызывая в нем страданье, которое тут же возвращалось к ним, усиливая их муку. Они сидели под радужными отсветами фонаря, питая друг друга страданьем, которое увеличивалось с каждым их словом.
— Всю жизнь я боялась. Войны, арестов, голода, смерти любимых. Всю жизнь мы с бабушкой сберегали тебя, увозили от немцев в эвакуацию, лечили от скарлатины и кори, поили рыбьим жиром, чтобы не стал дистрофиком. Продавали на рынке фамильное серебро, чтобы купить тебе масла. Ты рос без отца, и мы договорились с бабушкой, что я буду строга с тобой, заменяя отца, а она своей бесконечной любовью будет тебе как мать. Нам казалось, что ты вырос достойным, окончил с отличием школу, выбрал по вкусу профессию, окончил институт. И всем нашим страхам конец, мы вознаграждены, ты ступаешь на твердый жизненный путь, и всем нашим страхам конец, всем нашим ужасам и ожиданиям несчастий пришел долгожданный конец. Впереди у нас долгожданные годы спокойствия. И вот тебе это спокойствие. Опять мука, опять страдание, опять страх за тебя. О нас с бабушкой ты подумал?
— Ну, Таня, ну разве так можно? Он же не на войну уезжает, не в ссылку. Он просто хочет себя испытать, почувствовать, что такое жизнь без нашей опеки. Мы должны его понять, благословить. Мальчик вырос и хочет самостоятельной жизни.
Боль, которую он им причинял, возвращалась к нему обратно, была невыносима. Он заставлял страдать самых дорогих и любимых, и ему хотелось рассечь невидимую пуповину, по которой они питали друг друга страданием. Провести сверкающим скальпелем, отсекая от себя этот чудный мир, в котором каждый предмет, каждая чашка в буфете, каждый книжный корешок в шкафу были знакомы, драгоценны, были овеяны сказочными родовыми преданиями. Были мифологией его детства и юности, из которых выросло его знание мира.
— Наша семья маленькая, без отца. Среди ужасов и разгромов. Мы уцелели, мы выстояли. Все, что осталось от огромного рода, из которого беда выхватывала одного за другим. То война, то блокада, то аресты и ссылки, то болезни и помешательства. Но мы сохранились благодаря бесконечной любви, которую друг к другу питали. Столько было прекрасных дней. Наши путешествия в Третьяковку, в Кусково, в подмосковные усадьбы. Я видела, как тебя волнуют мои рассказы о русской старине, с каким увлечением ты читаешь книги по истории и архитектуре. Мне казалось, что наш союз не может распасться. Что мы всегда будем вместе и на старости лет увидим тебя счастливым, с женой, с детьми, которых будем нянчить, как нянчили когда-то тебя. Ты уходишь — и разрушаешь все наши надежды, разрушаешь весь наш чудесный маленький дом. Неужели тебе не жалко? Неужели тебе было плохо с нами?
Ему казалось, что мать, страдая, угадывает в нем самые незащищенные точки и вонзает в них свою боль, которая была нестерпима. Он видел мученья любимых людей. Был причиной этих мучений. Ему хотелось отсечь от себя их дрожащие голоса, их близкие слезы. Провести сверкающей сталью по воздуху. Отсечь эти старинные текинские ковры на стене. Японскую вазу с летящими журавлями. Бронзовые подсвечники, на которых еще сохранился воск старинных прогоревших свечей. Тот столик у бабушкиной кровати, на котором лежало маленькое Евангелие с золотым обрезом. Ту мамину акварель, на которой белая беседка отражается в осеннем пруду. Одним жестоким ударом отсечь от себя этот мир — и свободным, необремененным улететь в необъятное безымянное, его зовущее будущее.
— Тогда отца на войну провожала, а теперь — тебя. Он говорил, что вернется, но я по его глазам видела, что он готовится к смерти. Я укладывала в его вещмешок теплый свитер, шерстяные носки, сменные рубахи, платки. Положила фотографию, где он держит тебя на руках; ты потешный такой, в чепчике, а я смотрю на вас и любуюсь. Эта фотография истлела в безвестной сталинградской могиле. Я ее больше никогда не увижу. А теперь ты уходишь из дома, как отец, и тоже не вернешься домой.
Ее губы дрожали, как всегда, когда она говорила об отце. И он всегда, с самого детства, боялся ее слез, боялся ее воспоминаний, избегая говорить об отце.
— Таня, ну что ты говоришь! — рыдающим голосом воскликнула бабушка. — Да разве Петя на войну уходит? Он идет в леса, на природу, хочет узнать жизнь русских простых людей. Твой отец Александр Степанович так хотел жить на природе, в деревне, среди крестьян! Он оставил Петербург, университет и уехал земским врачом в деревню, на эпидемию тифа. Заразился и скоропостижно умер. Но Петенька едет не на войну, не на эпидемию. Он едет любоваться на природу и трудиться вместе с простыми людьми. — Она утешала мать, а сама готова была разрыдаться. Ее внук, ее Петенька, ее ненаглядный, уходил от них в темный враждебный мир. И они вдвоем будут горевать без него, и ему не поспеть, не отозваться на ее последний зов и мольбу.
Он заслонялся от них, не желал слышать их дрожащие от близких рыданий голоса, не желал видеть их измученные любимые лица. Он хотел отделиться непроницаемой преградой, сквозь которую не действовало притяжение всех знакомых родных предметов. Тот старинный сундук с музыкальным звонком, в котором, пересыпанные нафталином, лежали бабушкина парижская шляпа, черно-белые страусиные перья, бобровый воротник от дедовской шубы. Та хрустальная граненая чернильница на столе, в которую макали перья дед и отец, а потом и он, разложив на столе тетрадки, выводя каллиграфически буквы и цифры, а позже — первый неумело написанный стих о Кремле и Красной Звезде. Дверной косяк, на котором хранились отметины его роста, сделанные матерью в дни его рождения. Зимнее утро, заснеженное окно, и первое, что видят глаза, — это подарки. Рукотворная кобура с деревянным, вырезанным из доски пистолетом. Дудочка с блестящими кнопками. Банка с водой, в которой мечутся разноцветные рыбки.
— Ты не представляешь, на что себя обрекаешь. Ты никогда не жил в деревнях. Бедность, убогость, нищета. Озлобленные, изувеченные лишеньями люди. Драки, попойки. Ты надорвешься на тяжелой работе, сопьешься, одичаешь. Ты получил прекрасное образование. Тебя ожидают аспирантура, чудесная профессия, история Востока, высокая поэзия. Зачем тебе это лесничество? Ну, какие такие лесники? Ты сломаешь себе жизнь, исковеркаешь свое будущее. Не сможешь стать писателем, не станешь творцом, а израсходуешь свою молодость на безумную, никчемную затею. Разбитый, разочарованный, вернешься в Москву, и тебя уже никто не примет. Только мы с бабушкой снова обнимем своего непутевого отпрыска, своего сына и внука-неудачника.