Король без развлечений - Жан Жионо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот этого понять невозможно! Ну, совсем непонятно и так противно! Раванель оттирал свинью снегом, а на коже ее тут же опять появлялись пятна крови, точь-в-точь буквы какого-то непонятного языка. Все это выглядело до того зловещим, просто даже угрожающим, что Берг, уж на что спокойный и рассудительный человек, сказал: «Ну, сволочь, попадешься ты мне». И пошел за снегоступами и ружьем.
Но одно дело хочется, а другое — что из этого получается!.. Берг вернулся ни с чем, когда уже стемнело. Он нашел следы, причем кровавые, и шел по ним. Человек был ранен. Капли крови на снегу были свежие, очень отчетливые. Ранен тот человек был скорее всего в руку, потому что следы были нормальные, шел он быстро и след оставлял неглубокий. Кстати, и времени Берг не потерял, шел не больше, чем с полуторачасовым опозданием. И он был лучшим следопытом, ходил по снегу быстрее всех в деревне; на ногах у него были снегоступы, и его подгоняла злость, но перед ним были только ровные следы и капли крови на свежем снегу — ничего другого он так и не увидел. След вел напрямик к темному лесу и упирался в отвесный склон горы Жокон, где и пропадал в низких облаках. Да, в облаках. Тут нет никакой загадки или намека, что, дескать, речь идет о каком-то божестве, или каком-то полубоге, или четвертьбоге. Берг — человек прямой. Если он говорит, что след пропал в облаках, значит он точно исчез в облаках, затянувших склоны гор. Не забудьте, что погода не исправилась и что, пока я вам рассказываю, туча по-прежнему отрезает стрелу колокольни на уровне букв флюгера.
И тут уже разговоры пошли не только о Мари Шазотт, дескать, ах, Мари Шазотт, Мари Шазотт! Тут ведь оказалось, что и Раванель Жорж чудом избежал опасности (едва не погиб), что и любой другой мог попасть в беду, и вы, и я в том числе! Любой житель деревни, которую начал окутывать черный воскресный вечер. Те, у кого нет ружья (а есть в деревне и вдовьи семьи) провели очень плохую ночь. Впрочем, те семьи, где не осталось мужчин и не было слишком малых детей, пошли ночевать в те дома, где были крепкие мужчины и оружие. Особенно — в тот конец деревни, где живут Пелузеры.
Берг дежурил и всю ночь ходил от дома к дому. Его так усердно угостили после его погони подогретым вином, что он набрался, как дай бог каждому. Ходил без конца туда-сюда этаким командиром, стучал в двери, наводил страх на женщин и детей, и даже на мужчин, которые с наступлением темноты все сидели у себя тише воды, ниже травы, прислушиваясь к малейшему шороху. Раз двадцать, по крайней мере, ему чуть было не врезали в лицо дробью из ружья. Наконец, набравшись до полного отупения, он закончил ночь у Раванеля, который к тому времени заколол свинью, чтобы та не мучилась, и занимался разделкой ее на колбасы и окорока, стараясь забыться немного, а главное — стараясь, чтобы ничто не пропало.
Берга можно понять: он холостяк, по характеру немного мрачен, не умеет сдерживать себя ни в выпивке, ни в чем другом. Но вот когда он был у Раванеля, он стал то ли от усталости, то ли от возбуждения, а может, от алкоголя, говорить странные вещи, например, что «кровь, кровь на снегу, на очень чистом снегу, красное на белом — это было очень красиво». (Тут я думаю о загипнотизированном, усыпленном Персевале. Опиум? Табак? Что? Аспирин в век горожанина-авиатора, загипнотизированного кровью диких гусей на снегу?)
Это небольшое отклонение Берга, очень скоро вновь ставшего невозмутимым и спокойным мужчиной с трубочкой, не лишенным даже ленцы, заметили не сразу. Просто все, кто был там в ту пору, это заметили инстинктивно, а уже потом вспомнили. Во всяком случае, всем стало ясно, все поняли на следующий же день, что в ту суровую зиму с обильными снегопадами все жители подвергались равной опасности.
Уже говорили не только о Мари Шазотт, как я уже сказал, был еще Раванель Жорж, был платок, наброшенный ему на лицо, были следы на снегу до самого подъема на Жокон, где они терялись за облаками. Был еще этот… ну, как его, бродяга, в то самое воскресенье, около десяти часов утра, который искал (а правда, чего он искал?) и, в конце концов, очень нехорошо поступил со свиньей Раванеля, а потом попытался утащить Жоржа.
Сомнения-то уже не было никакого! Мари Шазотт утащили, заткнув рот кляпом. Задушить Жоржа оказалось труднее, все в этом убедились (хотя чуть было не утащили и его), а вот Мари — проще простого: легонькая, как пушинка, в вихре вальса носилась, как пылинка! Небось унести ее не стоило ничего.
Когда хмель прошел, Берг вернулся к себе. Остальным, вдовам и не вдовам, тоже надо было возвращаться домой. Один вечер — ладно, но не переселяться же к людям навсегда. Если будет страшно, положат камень в карман. А страшно было.
Временами снегопад прекращается. Облако поднимается вверх и закрывает колокольню не до флюгера, как раньше, а только до шпиля, словно разрываясь о его острие. Этого уже достаточно. Виден белый пустынный пейзаж, он тянется до необыкновенно черных опушек леса, а в нем может скрываться кто угодно и происходить может тоже что угодно. Сгущаются вечерние сумерки. Поднимается легкий ветерок, которого даже не слышно. Слышно только, как будто рукой кто-то проводит по ставням, или по двери, или по стене; словно жалобно кто-то стонет или, наоборот, весело посвистывает. И на чердаке что-то вдруг стукает. Все прислушиваются. Отец вынимает трубку изо рта. Мать застывает неподвижно со щепоткой соли над супом. Они переглядываются. Смотрят на нас. Отец вздыхает, выпуская тоненькую струйку дыма. Нужно хотя бы, чтобы стук повторился. Все насторожились, хотят понять — опасный стук или нет. Но тишина полная. Не слышно ничего. Непонятно. Все может быть. Трудно сказать. Струйка дыма, вышедшая изо рта отца, вытягивается все длиннее. Мать начинает бросать соль в котел, и слышно, как падают крупинки: ток, ток, ток…
На столе лежит ружье. Мать подносит руку к чугуну и бросает в суп всю щепотку соли. Пять часов вечера. Рассветет, да и то еле-еле, только через семнадцать часов. За окном какое-то гибкое движение — Обычно так падает с веток ивы тяжелая лапа снега. Что это?.. А может?.. Да? Нет? — Нет. Опять нежно падает снег, слышен только шорох по крыше, словно мягкие тихие шаги по соломе.
В стойле Бижу топает ногой. Да! Надо задать корм скотине. Оставить жену одну. Пойти одному вниз, в хлев. Вот если бы младшему было двадцать лет… да что толку? Вон Жоржу двадцать. Вот если бы иметь трех-четырех здоровых парней. Отец говорит: «Пойду, покормлю коня». Конь внизу. Спуск — по внутренней лестнице.
В эту пору все лошади стучат ногой в конюшнях. Мать зажигает фонарь. В соседнем доме — то же самое делает хозяйка того дома, дальше — хозяйка следующего дома. Во всех домах медленно топчутся люди: пора кормить скотину. Слышатся одни и те же звуки, успокаивающие голоса, шум шагов, позвякивание ручек-колец керосиновых ламп.
Здесь, как и по всей улице, как на всех улочках деревни, как во всех отдельно стоящих домах Пелузеров, огромные конюшни со сводчатыми потолками расположены в полуподвалах и почти примыкают друг к другу не только своими фундаментами и капитальными стенами, но и замковыми камнями сводов, нисколько не заботясь о том, кто их хозяин: Жак, Пьер, Поль… И по всей деревне в подвалах слышны одновременно позвякивания уздечек, стуки о перегородки, прямо через стены доносятся блеяние, звон цепей, ведер, вил, корыт, голоса хозяев, нежно окликающих скотину: Бижу, Каваль, Рыжуха, Серко, причем все эти звуки сливаются в общечеловеческую музыку полуподвалов, усиленную акустикой этих сводчатых пещер. Пещер, ставших когда-то первой броней человека, а в этот вечер подтвердивших свою способность быть прекрасной защитой. Да, хорошо бы иметь много — много детей, детей мужского пола и взрослых мужиков, и хорошо было бы жить в этих пещерах, в этих сводчатых хлевах, где чувствуешь себя так спокойно, - не так, как в тех прямоугольных зданиях с прямыми стенами и потолками, в зданиях, похожих на картонные коробки, несерьезных и непрочных и тогда, в 1843 году, и в нынешнее время: ведь снаружи бродят опасности, вечные опасности, существующие во все времена, а не только в наше время. Как хорошо жить под сводчатым потолком, в тепле от скотины, в запахе скотины, слушая шум жующих сено челюстей, видя большие, красивые животы спокойных животных. Именно тут осознаешь чувство семьи и человечности. И отец отставляет ружье в сторону, к перегородке, а мать гладит по голове твою младшую сестренку.
(И тем хуже для тех, кто этого не понимает и говорит: «Это грубые крестьяне, навозные жуки». Жизнь заставит их когда-нибудь понять. Хватает в ней и убийц с платками-удавками, и любителей вырезать кровавые иероглифы, хватает и зим, подобных той зиме 1843 года; хватает и времен года, и месяцев, и дней, и часов и минут, секунд и даже сотых долей секунды для действия от которого они не то что в «навозных жуков», а просто в навоз превратятся. Тогда они поймут без всяких чертежей, что никогда еще люди не изобретали и никогда не изобретут ничего более гениального, чем сводчатое помещение. В то время, когда вокруг пустоты и одиночества бродит бродяга — бродяга бродит вокруг пустоты и одиночества.)