Отчаянная - Анатолий Баяндин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дайте мне высказаться, товарищ, санинструктор. — Шкалябин повысил голос. — Вы скрываете то, что у вас на душе. И меня это не интересует! Но предупреждаю: за гибель каждого человека я отвечаю. Погибнуть лишь для того, чтобы избавиться от какой-нибудь неприятности, — не геройство! Это просто трусость.
Аня прикусила губу, молчала. Ей и в голову не приходило, что кто-нибудь ее пожалеет, посочувствует, поможет. И даже тон этого человека, немножко грубый, немножко сердечный, ей понравился. Таким и должен быть командир! Да, таким! Он не должен жалеть солдата, но он обязан не дать ему погибнуть так, ни за что ни про что.
Конечно, здесь, на переднем крае, не место разным романтическим натурам и хлюпикам, здесь нужен человек чистый, крепкий, сильный духом и, главное, без напускной храбрости и без позерства. В одном неправ командир: она не собирается стать героиней. И бравировать она не думает. У нее просто так получается от душевного беспокойства.
— Если вам когда-нибудь захочется рассказать о себе — пожалуйста! А неволить не стану, — сказал Шкалябин и пошел по траншее.
Аня глядела на его высокую худощавую фигуру, чуть сутулую, чуть неуклюжую. Улыбнулась. Взгляд ее стал мягким, мечтательным.
Подошел Пашка. Потоптался, сплюнул сквозь зубы.
— Всыпал?
Аня все еще смотрела в спину лейтенанта с белыми пятнами соли на гимнастерке и ответила не сразу. Пашка кашлянул, потом засвистел.
— Скажи, Воробьев, лейтенант хороший? — не оборачиваясь спросила Аня.
Связной оборвал свист так внезапно, словно девушка сообщила какую-то важную новость.
— Лейтенант? — переспросил он.
— Ну да, лейтенант. Как будто не слышал.
— Ну хороший, а что тебе до него?
— Ничего, просто так. — Повернулась и пошла.
Пашка скосил глаза, недоуменно проводил ее взглядом до землянки. «Ну погоди, ну погоди!» — шептал он, сжимая приклад автомата. Но что хотел сказать этим «ну погоди», Пашка и сам не знал. Не знал потому, что не мог разобраться в себе, в ней и еще в чем-то неопределенном и очень трудном.
Спустя полчаса он вошел в землянку. Аня лежала на топчане, скрестив вытянутые ноги в пыльных кирзовых сапогах, и смотрела на бревенчатый накат. Одну руку подложила под голову, другой теребила пояс санитарной сумки.
Пашка разобрал автомат, почистил и смазал части, промасленной тряпкой обтер руки и дерзко посмотрел на девушку. Ему хотелось расшевелить ее, сказать что-нибудь обидное, оскорбить. Но сама поза Ани, ее притворное спокойствие, которым она наверняка маскировала и одиночество, и, может быть, большое горе, невысказанное и оттого особенно болезненное, подействовали на Пашку, стерли в нем чувство неприязни и злобы. Ведь теперь уже не отошлешь ее обратно туда, откуда она пришла, не скажешь ей: ты не такая, как все, ты просто гордячка и задавака, ты не похожа на наших фронтовичек — ты нам не нужна! Нет, не скажешь. А коли не можешь это сказать, значит…
Пашка не находил подходящего слова. Он посмотрел на локоны, закрывавшие половину лба, на очень белую шею с голубыми прожилками вен, на ее грудь, на ноги в порыжелых сапогах. И, сам не зная, что хочет, грубовато сказал;
— Сымай сапоги, надраить их надо! А то вон они какие стали, противно смотреть.
Пальцы, ворошившие широкую тесемку санитарной сумки, замерли, девушка повернула голову.
— Ну что ты, словно век не видала! Сымай, говорю, — и баста! — Он достал откуда-то из угла сапожную щетку и банку мази. — Смотри, а то раздумаю, — уже весело добавил Пашка и рассмеялся тем бесшабашно-заразительным смехом, который часто можно слышать в окопах среди солдат, рассказывающих анекдоты или веселенькие истории. Ане понравился этот смех и даже в ту минуту сам Пашка. Она, смеясь, села, скинула сперва один, потом другой сапог и бросила их к ногам парня.
— Чисти!
Поток света, точно обрадовавшись откинутой с дверей плащ-палатке, ворвался в землянку, заполнил ее золотистой пылью солнечного дня. Одинокие выстрелы казались ненужными, лишними, как удары грома в ясную погоду.
В отдельном окопе с легким перекрытием из досок и дерна сидел связист. Аня видела его из землянки. До ее прихода он размещался здесь, в этом углу. Почему-то ей стало стыдно, что из-за нее он лишился места. Хотелось выйти и сейчас же предложить поменяться местами. Но связист пел, пел одну из старых матросских песен, вернее, просто напевал, и Аня боялась помешать ему.
А море бурное шумело и стонало,На скалы с брызгами взлетал за валом вал,Как будто море жертву ожидало,Стальной гигант качался и стонал.
Телефонная трубка, подвешенная к его уху, раскачивалась, точно тот стальной гигант, о котором пел солдат. Его голос, хриплый и немного резкий, успокаивал и самую малость заставлял грустить.
Пашка, надев Анин сапог на левую руку, в такт песне размахивал щеткой, счищая с носка въевшуюся рыжую пыль. И, отогнав тяжелые думы, девушка вдруг подхватила знакомый напев песни и стала тихо вторить певцу низким грудным голосом. Пашка обернулся, озорно подмигнув: «Вот это по-нашенски, девка, по-солдатски!»
Из ближних ячеек подошли несколько человек.
Ничто так не трогает солдатское сердце, как песня! Знала это и Аня. Хмурые лица солдат смягчились и стали такими добрыми, родными, как будто они давно уже знакомы ей, как будто здесь не передний край фронта, а глубокий тыл с игрушечными окопами, траншеями, землянками.
Пашка, надраив сапоги, сел на ступеньку прохода и черным от сапожной мази пальцем выковыривал из земли мелкие камешки. Они, точно тяжелые капли дождя, падали к его ногам и скатывались вниз по ступенькам. И как в тот раз там, во второй траншее, Аня смотрела на Пашкин профиль, задорный и в то же время гордый, и ей опять захотелось коснуться его лица, разыскать на виске пульс и прислушаться к его мерному перестуку.
А море бурное шумело и стонало,На скалы с брызгами взлетал за валом вал,Как будто море жертву ожидало,Стальной гигант качался и стонал.
И связист с телефонной трубкой на щеке, и Пашка, выковыривающий заскорузлым пальцем камешки, и солдатские лица, и сама песня с простыми словами и проникающим в душу мотивом перевернули в Ане прежнее представление о людях. Да видела ли она за свои восемнадцать лет настоящих людей? Все, кого она знала до сих пор, смотрели на нее, Аню, или с насмешкой, или как на что-то очень странное и непонятное. И сама она избегала, чтобы кто-нибудь заглядывал в ее душу, в ее взломанное нутро. Пусть и оказался Пашка мерзавцем, но ведь другие-то солдаты не пытались поступить с ней так же, как он там, в траншее. Да и сам Пашка, конечно, не такой, каким хотел себя показать при первой встрече. И командир роты тоже не такой, как, например, тот хирург из госпиталя. А может быть, она все же ошибается? Может, все они подлецы и хитрюги? Тогда зачем же предостерег ее лейтенант таким сочувственно-строгим выговором? Неужели эти люди способны на фальшь, на хитрость? Ведь вот они, такие добрые и такие суровые! Она теперь многих знает по фамилиям. Нет, они не могут ее обидеть, сделать ей зло, оскорбить!
Так стоит ли после всего этого чуждаться их, отворачиваться от часто насмешливых, но все же честных взглядов, от их простых и закаленных войной сердец, уходить в себя, слыть чем-то вроде той Странной, от которой она не могла отделаться столько времени?
Связист перестал петь. Разошлись солдаты по своим окопам. Пашка встал, взял сапоги, протянул их девушке:
— Вот так-то лучше будет. — И вышел, будто ничего не произошло, ничего не изменилось.
Девушка вздохнула легко и свободно, точно из нее вытянули ком мучительной и давней болезни. А Шкалябин прав: здесь не аптека… здесь просто люди, каждую минуту нуждающиеся в ее помощи. И она нуждается в них, в их грубоватой солдатской любви и добром слове. Значит, она должна забыть хотя бы на время о себе, а думать о том, ради чего они сидят в этих окопах и в свободную минуту слушают незамысловатые, но душевные куплеты песни, исполняемые связистом Алехиным, который теперь ютится в неудобном окопчике с ветхим и ненадежным перекрытием из полусгнивших досок.
Аня, натянув блестевшие сапоги, вышла из землянки, подошла к Алехину. Постояла, помялась.
— А сапоги-то как новые стали, — сказал Алехин.
Девушка смутилась, не зная, как понять замечание связиста: может быть, это скрытая насмешка?
Алехин точно понял ее.
— Ну что так смотришь? Правду сказал; как новые.
Его обветренное сухое лицо было серьезным и немного грустным. «Он всегда такой», — говорит про него лейтенант. Глаза солдата, маленькие под лохматыми черными бровями, смотрели доверчиво, но в этой доверчивости сквозило еще что-то: то ли сильная воля, то ли сознание собственной правоты. Во всяком случае девушка успокоилась.