Литературные портреты - Андре Моруа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
** ИСКУССТВО ЧЕХОВА **
Чтобы понять Чехова-человека, не нужно представлять его себе таким, каким мы привыкли его видеть на портретах последних лет. Утомленное лицо, пенсне, делающее взгляд тусклым, бородка мелкого буржуа – это не подлинный Чехов. Болезнь, надвигающаяся смерть, невероятная усталость наложили свой отпечаток на этот его облик. Лучше взгляните, каким был Чехов в двадцать лет. Искренний, смелый взгляд, бесстрашно устремленный на мир. Он уже успел немало выстрадать, и страдания сделали его сильнее. Никогда еще ум более честный не наблюдал за людьми. Мы увидим, что он был великим, быть может, одним из величайших художников всех времен и всех народов. Им восхищался Толстой. Музыкальной тонкостью чувств он напоминал Шопена. Это был не просто художник, это был человек, который открыл для себя и без всякого догматизма предложил людям особый образ жизни и мышления, героический, но чуждый фразерства, помогающий сохранить надежду даже на грани отчаяния. Он восхищался Марком Аврелием и был его достоин. Но он никогда бы не позволил, чтобы ему об этом сказали, – такова была его единственная слабость. Не так-то легко начать разговор об искусстве Чехова, зная из воспоминаний современников, как безжалостно он судил своих критиков. Поначалу его считали чем-то вроде полу-Мопассана, и он действительно сочинял тогда небольшие рассказы, превосходно написанные, но не отличавшиеся глубиной. Когда же он стал большим писателем, далеко не все приняли его всерьез, и это его мучило. Он обладал сложной и, по существу, застенчивой душой. К тому же самые прекрасные его создания не били на эффект, в них не было броскости. Крикуны оттесняли его на второй план. Его, мучило и это. «Все время так: Короленко и Чехов, Горький и Чехов», – говорил он. Потом его стали называть «хмурым писателем», «певцом сумеречных настроений». Бунин рассказывает, как это возмущало Чехова. «Какой я „хмурый“ человек (...), какой такой пессимист?» "Теперь, – продолжает Бунин, – без всякой меры гнут палку в другую сторону (...). Твердят: «чеховская нежность и теплота». (...) Что же чувствовал бы он, читая про свою нежность! Очень редко и очень осторожно следует употреблять это слово, говоря о нем. Еще более были бы ему противны эти «теплота и грусть». «Возвышенные слова» его раздражали. Любителей выспренних речей он сухо обрывал. Когда один знакомый пожаловался ему: «Антон Павлович! Что мне делать! Меня рефлексия заела!» – он ответил: «А вы поменьше водки пейте». Однажды его посетили три пышно одетые дамы, наполнив комнату шумом шелковых юбок и запахом крепких духов, они (...) притворились, будто бы их очень интересует политика, и – начали «ставить вопросы». – Антон Павлович! А как вы думаете, чем кончится война? Антон Павлович покашлял и тоном серьезным и ласковым ответил: – Вероятно – миром... – Ну да, конечно! Но кто же победит? Греки или турки? – Мне кажется, – победят те, которые сильнее... – А кто, по-вашему, сильнее? – наперебой спрашивали дамы. – Те, которые лучше питаются и более образованы... – А кого вы больше любите, – греков или турок? Антон Павлович ласково посмотрел... и ответил с кроткой любезной улыбкой: – Я люблю – мармелад... А вы любите? Он терпеть не мог таких слов, как «красиво», «сочно», «красочно». И возмущался вычурностью московских модернистов. «Какие они декаденты! Они здоровеннейшие мужики! Их бы в арестантские роты отдать!.. Все это новое (...) искусство – вздор. Помню в Таганроге я видел вывеску: „Заведение искусственных минеральных вод“. Вот и это то же самое. Ново только то, что талантливо». Он мог бы сказать словами Поля Валери: «Ничто на свете не стареет так быстро, как новизна». Тщеславная глупость была ему так же отвратительна, как и Флоберу, но если Флобер негодовал, то Чехов наблюдал и анализировал истоки скудоумия и напыщенности с проницательностью ученого. (...) Он любил повторять, что человек, который не работает, всегда будет чувствовать себя пустым и бездарным. Сам он работал, даже когда слушал. Его записные книжки полны сюжетов, схваченных налету.
Иногда он вынимал из стола записную книжку и, подняв лицо и блестя стеклами пенсне, потрясал ею в воздухе и говорил: «Ровно сто сюжетов! Да-с, милсдарь! Не вам чета, молодым! (...) Хотите, парочку продам?» Сюжет, чтобы заинтересовать его, должен был" быть простым: например, профессор узнает, что болен неизлечимой болезнью, и ведет дневник своих последних месяцев. Из этого он создал шедевр («Скучная история»). Его привлек контраст между трагизмом надвигающейся смерти и обыденностью последних поступков человека. Еще сюжеты из записных книжек; «Человек, у которого колесом вагона отрезало ногу, беспокоится, что в сапоге, надетом на отрезанную ногу, 21 рубль». – «Х., бывший подрядчик, на все смотрит с точки зрения ремонта и жену себе ищет здоровую, чтобы не потребовалось ремонта; Н. прельщает его тем, что при всей своей громаде идет тихо, плавно, (...) все, значит, в ней на месте (...)». «Заглавие: „Крыжовник“. Х, служит в департаменте, страшно скуп, копит деньги. Мечта: женится, купит имение, будет спать на солнышке (...). Прошло 25, 40, 45 лет. Уж он отказался от женитьбы... (...). Наконец, 60. (...) Отставка. Покупает через комиссионера именьишко на пруде. Обходит свой сад и чувствует, что чего-то недостает... Останавливается на мысли, что недостает крыжовника, посылает в питомник. Через 2-3 года, когда у него рак желудка и подходит смерть, ему подают на тарелке его крыжовник. (...) „Вот и все, что дала мне в конце концов жизнь“. (...) А в соседней комнате уже хозяйничала грудастая племянница, крикливая особа». А вот еще разработанные им сюжеты. Извозчик, который накануне потерял сына и должен работать, пытается рассказать о своем горе седокам, но встречает в ответ одно равнодушие. – Или: офицеров, расположившихся на ночевку, приглашают в дом, где есть молодые женщины. Какая-то женщина в темноте целует одного из них, застенчивого и сдержанного человека. Он ищет ее, но напрасно. – Или: встреча очень пожилых людей. В жизни одного из них был серьезный проступок, он злоупотребил чужим доверием. Все давно забыто. Никто как будто не вспоминает об этом. – Очень богатая женщина, получившая в наследство завод, чувствует себя несчастной и пытается сблизиться с рабочими. Ей даже кажется, что она полюбила одного из них.
Все кончается неудачно. Она продолжает вести ненавистный ей образ жизни, а ее дочь, более мужественная, уезжает в Москву. Его сюжеты просты и ненадуманны. "В рассказах Чехова, – говорит Горький, – нет ничего такого, чего не было бы в действительности.
Страшная сила его таланта именно в том, что он никогда ничего не выдумывает от себя". Он мог бы, как множество других писателей (например. Золя и Мопассан, которыми он, впрочем, восхищался), драматизировать ситуацию. Но патетика ему претила: «Литератор должен быть так же объективен, как химик; он должен отрешиться от житейской субъективности». Он должен садиться писать только тогда, когда «чувствует себя холодным, как лед», когда он знает, что «навозные кучи в пейзаже играют очень почтенную роль» и что «злые страсти так же присущи жизни, как и добрые». Будучи врачом, он мог наблюдать людей в самые отчаянные и кризисные моменты. Болезнь и нищета – не лгут. Человек представляется Чехову существом страдающим и часто в своей гнусности близким к животному. Ему доводилось видеть мужика с пропоротым вилами животом; женщину, обварившую кипятком ребенка ненавистной соперницы; девочку, которую держат в такой грязи, что у нее ухо полно червей. Он записывает: «Когда живешь дома, в покое, то жизнь кажется обыкновенною, но едва вышел на улицу и (...) расспрашиваешь, например, женщин, то жизнь – ужасна». Но если жизнь ужасна, как вынести ее самому и как помочь другим? Прежде всего, активным состраданием. Ни один писатель не действовал так активно, чтобы облегчить людские страдания, как Чехов – врач и советчик. Некоторое представление о том, каким мог бы быть мир, дает любовь. Мужчина или женщина, когда они любят, отказываются от эгоизма и тщеславия. Но есть еще нечто более высокое, чем любовь, это – правда. Никогда нельзя лгать, а чтобы не лгать, надо следить за собой. Однажды он сказал Бунину: «Нужно, знаете, работать... Не покладая рук... всю жизнь». И помолчав, без видимой связи добавил: «По-моему, написав рассказ, следует вычеркивать его начало и конец. Тут мы, беллетристы, больше всего врем... И короче, как можно короче надо говорить». И вдруг: «Очень трудно описывать море. Знаете, какое описание моря читал я недавно в одной ученической тетрадке? „Море было большое“. И только. По– моему, чудесно». А кому-то еще он сказал: "Нужно всегда перегнуть пополам и разорвать первую половину. Я говорю серьезно. Обыкновенно, начинающие стараются, как говорят, «вводить в рассказ и половину напишут лишнего. А надо писать, чтобы читатель без пояснений автора, из хода рассказа, из разговоров действующих лиц, из их поступков понял, в чем дело... Вот что не имеет прямого отношения к рассказу, все надо беспощадно выбрасывать. Если вы говорите в первой главе, что на стене висит ружье, во второй или третьей главе оно должно выстрелить». Из требовательности к себе и стремления писать только правду, даже «научную правду», Чехов в последние годы безжалостно сокращал свои произведения. – Помилуйте, – возмущались друзья. – У него надо отнимать рукописи. Иначе он оставит в своем рассказе только, что они были молоды, влюбились, а потом женились и были несчастны. Он отвечал: – Послушайте, но ведь так же оно в существе и есть. Однажды он сказал: «Если б я был миллионером, я писал бы произведения величиной с ладонь». Толстой не любил чеховских пьес. "Только одно утешение у меня и есть, – рассказывал Чехов, – он мне раз сказал: «Вы-знаете, я терпеть не могу Шекспира, – но ваши пьесы еще хуже. Шекспир все-таки хватает читателя за шиворот и ведет его к неизвестной цели, не позволяет свернуть в сторону. А куда с вашими героями дойдешь?» (...) Антон Павлович откидывает назад голову и смеется так, что пенсне падает с его носа... – (...) Был он болен, – продолжает он, – я сидел рядом с его постелью. Потом стал прощаться; он взял меня за руку, посмотрел мне в глаза и говорит: «Вы хороший, Антон Павлович!» А потом улыбнулся, выпустил руку и прибавил: «А пьесы ваши все-таки плохие»... При всем моем почтении к Толстому я убежден, что он не прав и что театр Чехова, хотя и не лучше его прозы, – это невозможно, – но так же хорош. Его пьесы, несомненно, утверждают славу своего автора, даже с большим блеском, так как они исполняются во всем мире, а непосредственный отголосок спектакля всегда сильнее, чем отголосок книги. Его самые знаменитые, и знаменитые заслуженно, пьесы – это «Чайка», «Дядя Ваня», «Три сестры» и «Вишневый сад». Во всех них, за исключением «Трех сестер», действуют мелкие провинциальные помещики. Это картина общества, которое рушится и скучает. Герои мечтают вырваться из своего окружения и уехать либо в Москву, кажущуюся в мечтах некой столицей счастья, либо, как в «Вишневом саде», – в Париж. «Дядя Ваня» – шедевр, который я не могу смотреть без слез. Еще Горький говорил: «На днях смотрел „Дядю Ваню“ и плакал, как баба». Почему? Потому, что это история самопожертвования и поражения трех очень славных людей: самого дяди Вани, Сони, достойной любви, но некрасивой и потому отвергнутой, и в особенности Астрова, сельского врача, который лелеет самые благородные мечты о будущем, но сознает, что обречен на посредственное существование, крушение всех надежд. Ради чего все это? Ради того, чтобы на минуту блеснули и исчезли люди, подобные именитому и невыносимому профессору Серебрякову и его молодой жене, очень красивой, слишком красивой Елене Андреевне. Кажется, Чехов представлял себе только три типа женщин: молодая девушка, мечтательная и чистая; ослепительная красавица, слегка сумасбродная и опасная; некрасивая, но замечательная женщина, кроткая и несчастная. В конце пьесы Надменные покинут эти унылые места, Кроткие останутся одни. И все-таки в последних репликах пьесы Чехов оставляет нам великую надежду. Попробуем разобраться, каковы же особенности театра Чехова. Прежде всего, его театр, как и рассказы, прост, персонажи разговаривают естественно. Интрига сведена к минимуму. Зритель переживает определенную ситуацию, и переживает ее во времени, что сближает пьесу с романом. У Чехова, вообще, различие между ними почти не ощутимо. Текст в его пьесах важен не столько тем, что говорится, сколько тем, о чем умалчивается. За ним стоит подтекст, немой и тревожный. Лишь в редкие моменты те, кто слишком сильно страдает, осмеливаются кричать о своей боли или ярости (например, взрыв дяди Вани против мнимого светила), но паузы играют важнейшую роль. Иногда кто-нибудь из героев пускается в длинный монолог, его прерывает другой – со своим монологом, нисколько не связанным с предыдущим. С репликами Чехов поступает так же, ведь действительно люди и в жизни часто продолжают свою мысль, не слушая других. Однажды он телеграфировал из-за границы, рассказывает Станиславский, чтобы вычеркнуть в «Трех сестрах» великолепный монолог, где Андрей описывает, что такое жена с точки зрения провинциального опустившегося человека. "Вдруг мы получаем записочку, в которой говорится, что весь этот монолог надо вычеркнуть и заменить его лишь тремя словами: «Жена есть жена». За этой фразой тянулась целая гамма настроений и мыслей, и все было сказано. «Высшим выражением счастья или несчастья, – писал он, – является чаще всего безмолвие; влюбленные понимают друг друга лучше, когда молчат». В этом он подобен великим музыкантам, которые с помощью паузы вызывают или поддерживают волнение или дают необходимую передышку, чтобы перейти к другой теме и подчеркнуть ее, выделить. Впрочем, у Чехова нередко паузы заполнены музыкой. Кто-то из действующих лиц насвистывает, напевает или наигрывает на гитаре, на балалайке хватающую за душу мелодию. Замирают вдали звуки военного оркестра. В «Чайке» без конца поют романсы. В «Вишневом саде» слышатся грустные песни, щебет птиц, гитара и «отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный». Этот звук предвещает несчастье, несчастье, которое заканчивается глухим стуком топора, вырубающего вишневый сад. Как-то он сказал одному из своих друзей: «Заканчиваю новую пьесу...» – «Какую? Как она называется? Какой сюжет?» – «Это вы узнаете, когда будет готова. А вот Станиславский, – улыбнулся Антон Павлович, – не спрашивал меня о сюжете, пьесы еще не читал, а спросил, что в ней будет, какие звуки? И ведь, представьте, угадал и нашел. У меня там, в одном явлении, должен быть слышен за сценой звук, сложный, коротко не расскажешь, а очень важно, чтобы было именно то, что я хочу. И ведь Константин Сергеевич нашел как раз то самое, что нужно... А пьесу он в кредит принимает», – снова улыбнулся Антон Павлович. – «Неужели это так важно – этот звук?» – спросил я. Антон Павлович посмотрел строго и коротко ответил: «Нужно». В самом деле, пьеса Чехова – это музыкальная композиция. Он любил «Лунную сонату» и «Ноктюрн» Шопена. Легко себе представить, что он хотел передать своими пьесами нечто заключенное в этих шедеврах, какое-то ощущение мягкости, воздушной легкости и задумчивой красоты. Это ему удалось, и, слушая его пьесы, мы думаем о том, что жизнь хоть и грустна, но все же чудесна и можно вырвать у нее чистые мгновенья.