Рассказы (сборник) - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Господа, я слишком уверен в неизбежном конце коммунизма, чтобы меня могли тронуть детские опасения. Не дальше как полчаса тому назад мне звонил генерал Трегубов и подтвердил, слышите ли – совершенно определено подтвердил, что нет ни малейших оснований опасаться чего бы то ни было.
– Но, Георгий… – возражала мягко жена, опуская голубые глаза и стараясь говорить как можно убедительней.
Господин Шевелев прерывал ее:
– Никакие возражения меня не смутят. Нет в мире такой армии, которая не испытывала бы временных неудач. Я даже допускаю чрезвычайно серьезные неуспехи, но это никак не должно менять общего положения дел. Для меня все ясно.
И с твердым, деревянным лицом он продолжал есть. Жена умоляюще и бессильно оглядывалась по сторонам, как бы ища помощи, и расстроенное ее лицо говорило: «Ну, что я могу сделать? Убедить его – выше моих сил!»
Однако с каждым днем положение добровольческого корпуса становилось хуже. Отступление, предпринятое высшим командованием по всем правилам французской и британской стратегии, катастрофически превращалось в бегство. Дисциплина падала. Отряды, измученные холодом и голодом, обнажали десятиверстные участки и уходили в леса и деревни к югу. Они грабили еврейские местечки и взрывали водокачки. Не только в победу, но и в возможность когда-нибудь остановиться никто не верил. Ежедневно выпускались суровые приказы, предписывавшие расстреливать дезертиров на месте. Но ничего не помогало. Командование было подавлено.
Одна за другой иностранные миссии покидали город.
Авторитета власти почти не существовало. Красные неуклонно смыкали кольцо вокруг города, и с каждым днем это кольцо все больше и больше походило на петлю.
А золотое перо академика все так же экономно укладывало отшлифованные строки, в которых говорилось о кончине старого князя, и старческие локти все так же твердо лежали на письменном столе. Ничто не нарушало тишины в этом большом светлом кабинете с ярко начищенным паркетом, портретами в овальных рамах и хризантемами.
Только однажды тишина была потрясена звоном шпор и скрипом лаковых сапог, когда генерал Трегубов, решительно настояв на необходимости аудиенции, вошел в кабинет. Разговор продолжался пять минут. В коротких, энергичных словах обрисовав истинное положение дел и еще раз подтвердив честным словом боевого генерала, что пока опасений за судьбу города нет, он лаконически и откровенно, с прелестной грубоватой простотой солдата, не раз глядевшего в глаза смерти, объявил, что авторитета власти не существует, но что и это можно было бы поправить в случае, если господин академик не откажет в любезности написать газетную статью. Конечно, он понимает, что высокое мастерство академика не должно опускаться до газетных статей, но, принимая во внимание, что жертвы требует оборона города, он надеется получить согласие господина Шевелева. Статья по возможности должна быть написана в самый короткий срок.
Косая резкая черта расколола лоб академика. Лицо стало темным. Он коротко и резко спросил:
– Если статья будет готова к одиннадцати часам завтрашнего утра, вас это устроит, генерал?
О, генерал не находил слов! Они крепко пожали друг другу руки, и больше увидеться им было не суждено.
Академик отложил в сторону рассказ об умирающем князе, запер дверь на ключ и не выходил из кабинета до утра. Всю ночь слова, пропитанные желчью и злостью, разгонисто, одно за другим, укладывались в косые строки. Зеленоватый табачный дым плотно стоял в комнате, и все кругом было усеяно пеплом и окурками. Утром статья была отослана в типографию и набрана, и академик мог вернуться к умирающему князю. Но вид белой бумаги и письменного стола, возбуждавший его раньше к работе, теперь был невыносим. Мысли, потерявшие ясность и систему, срывались, и еще более пожелтевшее, пергаментное лицо выглядело совсем старым. В этот день он писать не мог, а на другой день утром, когда газету с его статьей расклеивали на стенах и тумбах, послышались пушечные выстрелы. В предместьях стучал пулемет. В порту дымили уходящие суда. Смятенные толпы растерянно заполняли площади и перекрестки. Ординарцы на мохнатых лошадях, с сумками подъезжали к штабам. Телефонисты с удочками мотали провода. Шторы магазинов с грохотом падали. Канонада приближалась. Жена академика, сверкая испуганными голубыми глазами, беспомощно бросалась из комнаты в комнату, не зная, что предпринять. Каждую минуту звонил телефон – это взволнованные барышни путали номера.
– Георгий, это ужасно! Нам нужно уезжать! Что делать? Они убьют тебя!
Академик сидел в глубине дивана и, вцепившись костлявыми пальцами в колено, закусив губы, осунувшийся и совсем старый, зло и отрывисто повторял:
– Как знаешь, я никуда не поеду. Пусть меня застрелят в этой комнате.
Несколько знакомых, взволнованных и испуганных, забегали на минуту попрощаться, наговорили много непонятного и исчезли. Опять позвонил телефон. Жена подбежала и сорвала трубку.
– Да, да, слушаю. Дома.
И еще что-то быстро говорила, чего нельзя было понять.
– Георгий, кажется, все устраивается. Говорит Кениг. Он предлагает ехать с ним в Париж. Есть каюты на пароходе. Дает сколько угодно денег. Ради бога, поговори.
– Кениг? – Дворянское лицо академика стало брезгливым. Опять резкая косая черта разделила его темный лоб. Желчь кипела в нем, но наружно он был спокоен. Легкой походкой, поскрипывая начищенными башмаками, отражаясь в паркете, он подошел к трубке. – У телефона Шевелев. Я слушаю.
В середине, в глубине трубки завозились какие-то микроскопические звуки, похожие на шорохи и звуки граммофонной мембраны, когда иголку трогают пальцем. Чей-то отдаленный голосок торопливо и долго сыпал словами. Академик слушал внимательно, склонившись перед аппаратом, с вежливой и сухой улыбкой.
– Благодарю вас… К сожалению, из-за отсутствия денег я должен остаться. Что делать… Во всяком случае, очень вам благодарен. Нет. Я не могу изменить своего решения… Прощайте… Мне тоже очень жаль… Извините, пожалуйста… Тронут…
Он повесил трубку. Больше никто не приходил и никто не звонил. В доме было очень тихо, и стекла тонко стрекотали от канонады. К обеду тоже никто не пришел.
Пушечные выстрелы не прекращались. Теперь казалось, что они гремят внутри города. Сыпали пулеметы. Ревели пароходные гудки. Небо вспыхивало. Дымные голубые радиусы прожекторов описывали в черноте сияющие дуги. Току не было, и особняк тонул в темноте. А наутро все было кончено. Поверх театральных афиш и газет расклеивались приказы Революционного комитета. Разъезды чубатых оборванцев в картузах, украшенных красными лоскутьями, с лентами, вплетенными в гривы и уздечки добрых жеребцов, торопились по улицам, покрытым настом битого стекла, закрученными петлями трамвайных проводов. Голубоглазые москвичи в желтых полушубках и папахах, постукивая по вымерзшим тротуарам прикладами винтовок всех армий, окружали подозрительные дома, из которых ловкие матросы в кожаных куртках выводили наскоро переодетых контрразведчиков.
Мальчишки уже бегали с красными флажками и пели «Интернационал».
«Все кончено», – думал академик, сжимая костяными пальцами колено. Ему не хотелось ни бежать, ни скрываться. Его жена с распухшими, покрасневшими глазами стояла, упираясь плечом в стену, и смотрела в окно. Но на глухой аристократической улице было совершенно безлюдно.
Друг академика, хозяин дома, взволнованный и красный, с утра мотался по городу, прилагая все усилия, нажимая все пружины, чтобы спасти Шевелева. В три часа он, возбужденный, возвратился домой, размахивая бумагой, полученной в Революционном комитете. Это была охранная грамота на жизнь, свободу и личное имущество академика.
– Ну, дружище, ты спасен, – сказал он, входя в комнату.
Шевелев раздражительно махнул рукой. Ему было слишком ясно, что пощады не будет, хотя бы его жизнь для европейской литературы была дороже тысячи других. Он был слишком уверен в дикой жестокости красных, чью ненависть к аристократам мерил собственной к ним ненавистью.
Тем не менее охранная грамота была придавлена кнопками ко входной двери.
И вот в начале улицы появился отряд.
Академик подошел к окну. Он ясно видел этих веселых оборванных солдат с красными бантами и кожаные куртки матросов. Звуки грубых башмаков по замерзшему асфальту гулко и твердо отдавались в тонких голубоватых стеклах особняка. Отряд приближался. Матросы деловито читали номера домов, придерживая кожаные шнуры револьверов.
Шевелев подошел к двери. Он сжал кулаки и с поднятой головой и сверкающими глазами, готовый перегрызть горло каждому, кто переступит порог его комнаты, ждал конца. Жена лежала без чувств. Грубые удары прикладов потрясли входную дверь. Послышались крики:
– Эй, кто там, отворите, не то… Отворяйте дверь!
Горничная с меловым лицом простучала по лестнице высокими французскими каблучками. За ней спешил трясущийся хозяин, застегивая и расстегивая артистическую вельветовую куртку. Как сквозь сон, академик слышал стук отпираемой двери. В передней топтались чужие. Он слышал взволнованный, пискливый голос художника и даже различал отдельные слова: «Мандат. Революционный комитет. Академик. Писатель». И потом еще услышал слова, сказанные чьим-то московским веселым говором: «А, да ну его к чертям. Слышь, ребята, академик. Не велено трогать. Пойдем, братва».